Первый поэт Польши, бедный шляхтич АДАМ МИЦКЕВИЧ, умирая от холеры в Константинополе, попросил своего верного друга Генрика Служальского: «Выведай, что там думают медики обо мне». Когда доктор Гембицкий сказал, что нет большой надежды, но, кто знает, нужно всё же принимать лекарства, от которых Мицкевич отказывался, тот воскликнул: «Дайте мне лучше нож!» Потом сказал Служальскому: «Возьми бумагу и перо. Буду диктовать». Но тут же изменившимся голосом заключил: «Нет, мне плохо». Служальский склонился над ним: «Хочешь ли передать что-либо детям?» (у Мицкевича их было шестеро от жены Целины Шимановской). «Пусть любят друг друга», — ответил тот. И, миг спустя, прибавил еле слышным голосом: «Всегда». Эти последние его слова прозвучали как любовное послание. Доктор пощупал пульс — больной уже угасал. Он лежал на походной койке пилигрима в жалком жилище — комнате, похожей на «корчму на украинских шляхах в осеннюю пору»: узкая койка с кожаной подушкой, ничем не застланный стол, несколько простых стульев, подслеповатое окно, выходящее на берег Босфора. Мицкевич приехал в Турцию по поручению французского правительства «учёным способом исследовать славянские земли». В шесть часов вечера к нему пришёл ксендз Лавринович, родом из Жмуйдзи (Мицкевич лишь знаками дал понять, что узнал его), и соборовал поэта. Доктор Гембицкий ещё раз склонился над умирающим, покрытым медно-красным плащом, и мгновение оставался в этой позе. А когда обратил лицо к присутствующим, они прочли на нём всё. На часах было 9 часов 40 минут вечера. Кончался 26-й день ноября месяца 1855 года. Черты покойного немедленно после кончины приняли поразительное сходство с лицом Наполеона.
Великий учёный, мыслитель и художник Высокого Возрождения, флорентиец ЛЕОНАРДО да ВИНЧИ, написавший «Тайную вечерю» и «Джоконду», тоже поминал бога: «Я оскорбил Господа Бога и человечество! Бог дал мне способности, но сколько же я не сделал, сколько не завершил! Мои работы не достигли того совершенства, к которому я стремился!» Друзья и слуги поддерживали его, когда в комнату неожиданно вошёл король Франциск Первый, нередко, чисто по-приятельски, посещавший незаконнорожденного сына нотариуса и крестьянки. Леонардо, весьма уважавший монарха, рассказал ему о своей болезни и попросил прощения у Бога и людей: «Я не сделал для искусства всего того, что мог бы сделать». Король поддерживал его под голову до последнего, рокового момента, и «король» живописцев испустил дух в объятиях короля. Последней волей гения было: «Мою душу — Богу, моё тело — земле, моё имущество — близким».
И величайший художник немецкого Возрождения АЛЬБРЕХТ ДЮРЕР тоже вспоминал Бога «Я так и не постиг, что есть истинно прекрасное…» — пытался он громко кричать, чтобы все его слышали. Но крика не было, был лишь глухой протяжный стон. Лекарь Эобаний Хесс склонился к лицу Дюрера, умирающего от «какой-то странной, неслыханной болезни» (чахотки): «Чего хочет мастер?» — «Об этом, видимо, ведает лишь Бог…» — расслышал он. И это были последние слова художника. Дюрер умолк, напрягся, словно бы к чему-то прислушиваясь. Хесс опустил его сухие, как пергамент, веки. На звоннице церкви святого Зебальда ударил колокол. Жители Нюрнберга, прислушиваясь, считали число ударов. Их было 56. Но и без этого весь город знал, что Великий Мастер, один из самых могучих и благородных умов Севера, умер. На его надгробии написано: «Здесь похоронено всё, что было смертного в Альбрехте Дюрере».
Ярый безбожник, страшный насмешник и воинствующий атеист, самый «французский» немецкий поэт ГЕНРИХ ГЕЙНЕ тоже вспомнил о Боге. Со свойственным ему неподражаемым злым юмором он на вопрос своей двадцативосьмилетней почитательницы, верной подруги и суженой невесты Камиллы Зельден «Примиритесь ли вы с небом?» заметил, скорбно улыбаясь парализованным ртом: «Будьте спокойны. Бог меня простит, это — его ремесло». Полуслепой и надломленный годами мучившей его сухоткой спинного мозга, лёжа на полу, на ложе из «роковых матрацев», в своей тесной парижской квартирке на авеню Матиньон, дом 3, Гейне в последние свои минуты не переставал работать по шесть часов в день. Длинными белыми пальцами правой руки поднимал он тяжело опускавшееся веко, чтобы немного видеть, а левой рукой выводил на бумаге большие буквы-каракули последних строк своих мемуаров, для окончания которых, по его словам, «нужно всего ещё дня четыре». Поэтому беспокоил доктора Груби: «Доктор, ведь вы не только мой врач, вы ещё и мой друг. Я прошу, я требую… как друг, скажите правду, это конец?» Груби промолчал. «Благодарю», — сказал Гейне. «У вас есть просьбы, поручения?» — спросил доктор. «Да, не будите жену… Пусть она отдохнёт… Но там цветы, которые она принесла утром… Положите их ко мне… Да, да, на грудь… Я ещё чувствую запах… Я очень люблю цветы… Благодарю… Цветы… Цветы… Ведь это прекрасно…» Это были последние отчётливо произнесённые им слова, которые услышал врач. Сиделка, подошедшая через несколько минут, слышала уже невнятный шёпот. Она наклонилась к нему: «Писать… писать…» — «Что написать, господин Гейне? Кому?..» — «Бумагу… Карандаш!» Карандаш выпал из его рук. В завещании Гейне, «человек, умеющий писать стихи, и только», оставлял всё своё имущество жене, ещё довольно молодой и легкомысленной красавице-парижанке Матильде Мира, но лишь при одном условии, что она снова выйдет замуж. Он объяснил свою прихотливую последнюю волю с тевтонской прямотой: «Потому что только в этом случае хотя бы один мужчина будет сожалеть о моей смерти».