Выбрать главу

«Хорош, хорош анекдот, ничего не скажешь, — расхохотался в постели умирающий английский поэт АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМАН. — И уже завтра я буду рассказывать его на Небесах, на Золотом Крыльце». Лечащий доктор только что рассказал ему свежий «сальный» анекдот: «Приходит к врачу недотёпа фермер и спрашивает…»

«Слишком поздно! Они идут ко мне, но я, я ухожу». — Эти последние осмысленные слова французского композитора ГЕКТОРА БЕРЛИОЗА были его ответом друзьям и близким. В конце своей полной треволнений и любовных приключений жизни он ничего не понимал, никого не слушал, ничего не слышал. Друзья приходили к нему на парижскую квартиру на улице Парнас, 41, — Дамски, Сен-Санс, Рейер — и, сознавая наступление рокового часа, говорили ему (ложь из милосердия! ложь во спасение?), что во Франции «происходит поворот в отношении к его музыке, публика начала понимать его и восхищаться им». Гениальный маэстро, кавалер ордена Почётного легиона, который некогда «огнём патетики и дикими ураганами внушал людям ужас перед жизнью», приподнимался, слушая их, и только улыбался. Он слёг в постель, сражённый смертью единственного сына Луи, капитана дальнего плавания торгового флота в звании майора, умершего в Гаване от жёлтой лихорадки в 33 года. Постепенно погружаясь в кому, Берлиоз терял память и уходил во мрак. Теперь он почти всё время спал, и это был его последний сон перед сном вечным. И только однажды, перед самой кончиной в 12.30 пополудни 8 марта 1869 года, великий композитор пробормотал что-то, похожее на «Когда я внесу свою долю разложения в этот склеп…» Самый верный из его поклонников, друзей и наперсников Рейер попросил подписать ему экземпляр партитуры оперы «Бенвенуто Челлини». Берлиоз с трудом взял в руку перо и начал: «Моему другу…» Потом остановился и спросил: «В самом деле, как же вас зовут?.. Ах да, Рейер». А когда тот спросил: «Как бы вам облегчить страдания?» — «Мне всё равно, — ответил „гениальный неудачник“. — У меня уже почти нет сил оставаться в живых». Он уступил усталости, к которой было примешано презрение к людским порокам. И хотя подле него в это время была его тёща и мадам Шартон-Демер, первая исполнительница партии Дидоны в его опере «Троянцы», он посетовал: «И некому закрыть мне глаза… Тогда я сам их закрою». И, действительно, закрыл их сам. Когда дроги с телом композитора въезжали на кладбище Монмартра, кони понесли, и его гроб свалился на могилу Никколо Паганини, его обожателя.

Один из лучших военачальников США, четырёхзвездный генерал ДЖОРДЖ СМИТ ПАТТОН, через силу прошептал жене Беатрисе загадочные слова: «Слишком темно…» И минутой позже добавил: «Слишком поздно…» Действительно, поздно. Командующий Третьей американской армией, освобождавшей Францию и Германию, умирал в палате № 101 полевого госпиталя в пригороде города Гейдельберг. Нет, умирал не от немецких пуль или осколков, а от ран, полученных в нелепой автокатастрофе в окрестностях Мангейма, на юге Германии. Туда Паттон, перед возвращением в США, отправился на королевскую охоту — за венгерскими фазанами. Тогда, 9 декабря 1945 года, на железнодорожном переезде почти пустынного автобана 38 в его старый генеральский «Кадиллак» 1938 года выпуска врезался армейский грузовик. «Господи Иисусе, — успел он произнести, — хорошенькое начало моего отпуска». Парализованного генерала, закованного в гипс, приготовили к отправке домой. «И почему это они не дадут мне просто остаться здесь, среди моих павших солдат?» — запинаясь, спросил он медсестру, лейтенанта Марджери Ронделл. Но Вашингтон не мог допустить, чтобы их прославленный генерал умер в Германии, да ещё в бывшей казарме вермахта, где теперь располагался госпиталь Седьмой армии, и приказал немедленно вывезти его. «Я умру, я умру, я умру…» — несколько раз повторил Паттон медсестре. И добавил: «Я умру уже сегодня». Да, рано утром, под самое Рождество, он сказал жене: «Слишком поздно…», и сердце генерала Джорджа Смита Паттона, по кличке Старина, идентификационный номер 02 605, остановилось. Последней записью в его дневнике стали слова: «Как ни грустно сознавать, что утрачен последний шанс отработать свой хлеб, но это очевидно. Хотя я всегда делал максимум возможного, когда Бог давал мне шанс».

«Слишком поздно, — ответил художник АРХИП ИВАНОВИЧ КУИНДЖИ фельдъегерю, с которым прислан был ему орден Святого Станислава I степени. — Слишком уж поздно». Его болезнь крайне обострилась, и в ночь на 11 июля 1910 года «певца лунных ночей на Днепре и вечеров на Украине» свалил очередной приступ удушья. В квартире, которую он снимал в угловом многоэтажном доме купца Елисеева в Биржевом переулке Санкт-Петербурга, дежурил один только доктор Гурвич. Даже прислуги не было у статского советника Архипа Куинджи (а это генеральский чин!), сына безродного грека-сапожника из захолустного Мариуполя, выбившегося в миллионеры. Умирающий лежал в гостиной, на разостланном на полу ковре, подперев голову рукой, голый, скинув с себя даже простыни, которые «душили», и Гурвич наклонялся, чтобы лучше слышать слабеющий голос художника: «Я хочу поговорить о многом…» — «Архип Иванович, вам нельзя много разговаривать. Вот поправитесь…» — «Не надо, доктор… И вы, и я знаем…» Когда обессилевший Гурвич задремал в кресле, художник с трудом поднялся, вышел на лестничную площадку и навалился всем телом на перила. Подоспевший швейцар повёл его в квартиру, с трудом поддерживая грузную фигуру. Архип Иванович умер на пороге. Всю жизнь проходивший в потёртом сюртуке и заношенном пальто, он завещал неимущим художникам России все свои картины, имение в Крыму, на берегу Чёрного моря, и почти миллионное состояние, тогда как жене, Вере Леонтьевне, оставил лишь ежегодную пенсию в 600 рублей, нужных ей на прожитие.