Выбрать главу

– Так-так, – ухватился за спасительную ниточку Морской. – А почему твоя наставница подумала про недоразумение?

– Да потому, что никакого золота у адвоката Воскресенского не было. Все изъяли при первом аресте! – горячо выпалила Ларочка, явно повторяя чужую интонацию, и испуганно замерла, поняв, что фраза прозвучала слишком громко. – Так говорила Галочка. Адвокат Воскресенский – ее дед, – пояснила она через миг и тут же требовательно заявила: – Папа Морской, ты должен что-то придумать! Коля ведь не виноват, правда?

– Со вторым соглашусь, с первым – готов спорить, – сбивчиво пробормотал Морской и спросил невпопад: – А Воскресенский, интересно, знает, что Коля его якобы ограбил?

Несколько минут он еще находился в прострации. Прокручивал в голове что-то вязкое, от «если эта Галочка находилась при взрыве, то отчего не пострадала, а если вне его – то почему давала о нем показания?» до «Можно ли вообще доверять словам 20-летней пигалицы?» А потом вдруг понял, что пришло время действовать. Именно ему и именно сейчас!

Попросив дочь сосредоточиться на текущих делах и идти в школу – разумеется, дав взамен обещание сообщать новости по делу Коли, – Морской в два прыжка оказался в кабинете главреда, где все еще полным ходом шла планерка.

– Есть новости по взрыву после концерта Мессинга! – прокричал он с порога. – Срочно иду разбираться!

В ответ на иткинские «а говорили, задача для криминального репортера» Морской лишь отмахнулся и, пообещав щекочущий нервы, но позитивный репортаж об опасностях, подстерегавших гастролера Мессинга в Харькове, умчался к себе всем звонить, чтобы получить информацию, необходимую для визита к пострадавшему от взрыва старику.

* * *

В больнице все оказалось проще, чем ожидалось. На проходной Морской сверкнул редакционным удостоверением и, громко назвав фамилию заведующего отделением, с каменным лицом направился к лестнице. Но ни к какому заведующему, разумеется, не пошел, а поднялся выше, на тот этаж, где лежал Воскресенский.

– Приемные часы закончились, обход врачей был утром, а передачи мы до завтра не принимаем, – неприветливо ответила санитарка из окошка.

Морской улыбнулся, протянул прихваченную из редакции коробку конфет и набрал полную грудь воздуха, чтобы рассказать, как для ведущей областной газеты и всего СССР важно допустить сейчас прессу к больному адвокату и как страна будет благодарна санитарке, если она откроет дверь на этаж. Говорить ничего не пришлось. Взяв конфеты, санитарка молча открыла дверь и, шаркая ногами, проследовала в ординаторскую.

– Только не долго, пока дежурная медсестра не заявилась. А я пока чайку глотну, а то ни разу за день свободной минутки не выдалось, – подала голос она уже из-за полузакрытой двери.

Морской зашел в палату и оторопел. Пустующая дальняя кровать была аккуратно застлана, на ближайшей же, хрипя и явно задыхаясь, умирал старик. Это был Воскресенский. Лицо его было ярко-красным, одна рука хаотично шарила по одеялу, другая – с воткнутым в вену катетером и трубкой от капельницы – была стянута жгутом и почему-то привязана к металлической раме кровати. Повинуясь инстинктам, оставшимся от медицинского прошлого, Морской бросился к пациенту. Вырвал иглу, отбросил одеяло, освободил руку, пытаясь перевернуть старика – если тот подавился, его срочно нужно было положить лицом вниз…

– Что, что вы делаете? – вяло забормотал Воскресенский, пытаясь сопротивляться.

«Говорит и дышит? Уже легче!» – Морской отстранился и кинулся было в коридор за подмогой, но он крепко схватил его за руку.

– Стойте! – сдавленно прорычал, – стойте здесь!

Дыхание его все еще было учащенным и надрывистым, но, кажется, состояние немного улучшилось. Морской огляделся. Капельница! Похоже, у старика был анафилактический шок вследствие аллергии на лекарственный препарат. Вливают что ни попадя без проб! Нужно было срочно вколоть адреналин. Морской рванулся.

– Мне нужно с вами поговорить! – не сдавался старик. – Ведь я умираю, да? В последние минуты становится легче, я знаю. Не хочу провести их впустую, как всю жизнь… Я много жил, я много видел и много знаю. Я писал им про это, но не уверен, что делу дадут ход. Пусть хоть информация не умрет вместе со мной. Слушайте, запоминайте, передайте потомкам, чтобы знали…

Морской замер.

– Альбомные списки! – с невесть откуда взявшейся силой прокричал старик и многозначительно посмотрел Морскому прямо в глаза. – Запомните это страшное выражение. Думаете, вас будет судить суд? Честный Трибунал или обеспокоенное Особое совещание в общепринятом понимании этого слова? – Морской надеялся, что лично его судить вообще не будут, но возражать не стал. Старик продолжил: – Нет! Знайте, в 1937 году партия издала тайный указ, согласно которому почти все политические дела рассматриваются особо уполномоченными «тройками». Представитель прокуратуры, человек от обкома партии и доверенный НКВД – вот те, в чьих руках окажется ваша судьба. Старик устремил безумные глаза в потолок и продолжил: – Всех, по кому нужно вынести приговор, собирают в общий альбом. Одно дело – один лист альбома. В нем – анкетные данные арестованного, краткое описание преступления, пометка о том, признал ли он вину, и проект приговора: на выбор 10 лет лагерей или расстрел. Всё! Ни развернутого обвинения, ни показаний свидетелей, ни протоколов допросов, ни заключения экспертов. Это противоречит всем судебным нормам. Это вредительство и преступление! Вот так-то, – старик закончил, тяжело сглотнув. Выцветшие, но все еще голубые глаза какое-то время смотрели на потолок, потом несколько раз моргнули, как бы проверяя, умеют ли еще это делать. Удостоверившись, что может даже и еще поговорить, адвокат продолжил: – Все это в камере мне рассказал один человек. Ныне покойный. Расстрелянный. Он сам работал в системе и потому все знал. Когда пришел его черед предстать перед судом, он понимал, что будет дальше. И рассказал мне все про «тройки» и альбомные списки. Совсем без возмущения, как факт. Хотя сам был когда-то грамотным юристом и не мог не понимать, что эти списки – форменное нарушение делопроизводства. Да, – старик усмехнулся. – Его слова были произнесены даже не для очистки совести или огласки, а просто как аргумент в пользу того, что ни у кого из нас нет шансов выжить.