Сказав эти слова, он убежал в дверь. Брат Робер остановил его и схватил своей железной рукой.
— Вы с ума сошли, брат мой! — сказал Росни, не привыкший, чтобы ему шли наперекор.
— Останьтесь! — холодно сказал монах.
— Но, государь! — вскричал Росни. — Вы слышите голоса, которые стонут, весь город в тревоге, промедлить секунду, чтобы провозгласить короля здоровым, значит подвергать опасности государство. Занимайтесь вашими молитвами и компрессами и предоставьте нам заниматься публичными делами.
— Я вам говорю, — отвечал монах, — что зловещие слухи должны ходить по городу; я вам говорю, что государство подвергнется опасности, если будут думать, что король не при смерти. Я говорю вам, что рана опасна, что нож был отравлен.
Говоря это, он нежно сжимал руку короля и улыбался ему и Габриэль, которые понимали оба смысл пожатия руки и улыбки.
— Этот человек с ума сошел! — сказал Росни в пароксизме гнева.
— Это вы сошли с ума; вы кричите так громко, — возразил вполголоса и поспешно брат Робер. — Как! Вы государственный человек и не понимаете, что происходит! Вы не понимаете, что герцогиня Монпансье сыграла свою вторую партию и что вы помешаете ей сыграть третью и последнюю! Посмотрите на короля, он ничего не говорит, он закрыл глаза; вы видите, что он умер.
Эта мрачная фигура, освещенная огнем гения, не имела в эту минуту ничего человеческого; точно это был один из тех великих пророков, мысли, слова которого освещали, как молния, и потрясали, как гром, толпу, остолбеневшую перед их зловещими открытиями.
Сюлли посмотрел на короля, который, приложив палец к своим окровавленным губам, предписывал ему покорность и молчание. Потом он тихо опустился на руки Габриэль. Тогда женевьевец отворил дверь, которую служители Генриха заперли за ним. Он вошел в галерею; вся толпа бросилась к нему навстречу, чтобы узнать о здоровье короля.
— Что говорят?.. что такое?.. Король!.. король!.. как здоровье короля?.. — спрашивали сто голосов.
— Говорят, что король умер, — прошептал женевьевец тоном отчаяния, который вызвал трепет ужаса во всем собрании.
— Король умер!.. — повторила толпа со стоном и со слезами.
В то же время гвардейцы заставляли выходить из галереи дворян и народ, обезумевших от отчаяния. Под балконом и на улице раздался горестный крик:
— Король умер!
Брат Робер, молча закутавшись в свой капюшон, вышел из Лувра, следуя с жадностью за печальными следами, расстилавшимися перед ним на каждом шагу по огромному городу.
Глава 44
ОТБОЙ
Мы оставили Марию Туше и ее дочь в трудном положении. Может быть, не бесполезно будет воротиться к ним и посмотреть, как их находчивость помогла им выйти из него.
Сначала они не видали никаких способов. Ла Раме поставил их или в необходимость молчать, или в противном случае обесславить себя безвозвратно и покончить навсегда с честолюбивыми мечтами. Выйти из этого круга было первым условием; но ни мать, ни дочь, одна с бешенством отчаяния, другая с флегмой мстительного размышления, не могли до этого достигнуть. Они видели, что действительно дом их караулили, что побег был невозможен; притом, если бы они и бежали, то их гонитель отыскал бы их рано или поздно и им опять пришлось бы начинать снова.
Мысль об огласке и о признании, которые обратили бы внимание короля на них, они не могли перенести ни одной минуты. Мария Туше через час борьбы и прискорбных попыток ощупью в этом лабиринте призналась со стыдом своей дочери, что она ничего не придумала, что положение не имело исхода и что единственный способ, не отразить удары врага, но притупить их, состоял в том, чтобы признаться во всем графам д’Антраг и Овернскому, когда они воротятся от Замета и из Лувра.
Новый источник отчаяния для Анриэтты. Но в крайних обстоятельствах крайняя горесть становится неизбежна. Все в самых слабых организациях поднимается тогда до могущества, до тех пор неизвестного. Гордая Анриэтта склонила голову перед этой необходимостью.
Когда приехали отец и сын, жертва была решена. Мария Туше начала речь и с самыми замысловатыми тонкостями своего красноречия, с самыми ловкими смягчениями рассказала изумленным мужчинам предложение ла Раме и причины этой неслыханной дерзости.
Во время этого рассказа, который, разумеется, был краток и приписывал Анриэтте только ветреность молодой девушки, та, закрыв голову руками, рыдала и старалась растрогать слушателей этой пантомимой, которую Цицерон рекомендует оратору, как одну из самых действительных аргументов защитительной речи.