Никогда не истощавшееся любопытство влекло меня к лавкам ткачей, когда мне хотелось новый плащ; к торговцам галантерейным товаром, где я могла найти прекраснейшие восточные шелка; в лавки скорняков, ибо мне всегда нравился мягкий, греющий тело мех. Я останавливалась возле шляпников и продавцов изящных цветочных венков, возле рисовальщиков и граверов, за работой которых с восхищением наблюдала. Надолго задерживалась я перед стрекочущими клетками птицеловов, откуда бил фонтан красок и лилось диковинное пение. Я останавливалась перед лотками торговцев мисками или четками, кошельками и табличками для письма — их я потребляла в большом количестве. Все, вплоть до толедских клинков, привлекало мое внимание.
Когда колокола в Сен-Мерри или Сент-Оппортюн звонили к вечерне, лавочки закрывались, и я, усталая, возвращалась домой без единого гроша в кошельке. Что мне было до того? Чтобы получить еще, мне довольно было попросить. Я считала себя счастливой и, в конечном счете, несомненно таковой и была.
Позже ты открыл мне порыв и опьянение страсти, ее жар и блаженство. Но никогда уже мне не было дано испытать то тихое счастье, довольствовавшееся вкусом плода или покупкой пояса из золотых колечек. Не думаю, впрочем, что я была создана для такого рода мирных удовольствий. Скоро они бы мне наскучили. Во мне, — хотя сама я этого не ведала, — уже тихо звучали иные призывы…
И все же на заре своей жизни я все еще, хоть уж и ненадолго, оставалась тем непосредственным, чистым ребенком, которого любил так сильно дядюшка Фюльбер. Ибо этот человек, чья привязанность сочетала гордость, привычку и эгоизм, любил меня как отец. Главной его заботой была моя репутация. Его племянница слыла самой просвещенной женщиной своего времени: от этого он весь раздувался от гордости!
Так что мне тогда ни в чем отказа не было. Человек, который позже своими руками построил наше несчастье и кого я так часто впоследствии проклинала, — тогда называл меня своей дочерью и не знал, как мне угодить.
Я словно вижу его — в сутане, мощный, высокий как дуб, занимавший чудовищно много места. Вспоминаю, что мне не нравились его руки, — узловатые, способные простым пожатием раздавить любую обычную ладонь. Руки, место которым на бойне.
Со мной, однако, он был незлобив. В его лице, будто вырубленном из дерева, проступало некое подобие доброты, когда он смотрел на меня. Пока я оставалась такой, какой ему нравилось меня воображать, наши отношения были ровными. Он, должно быть, любил на свой лад свою единственную сестру — мою рано умершую мать, а я была на нее похожа. Так что на меня он переносил толику любви, отданной ушедшей.
И потом я ведь была его шедевром! Тщеславный не меньше, чем преданный, он упорствовал в намерении сделать меня ученой знаменитостью. От моих успехов он раздувался от удовольствия. А я этим пользовалась. Думая, что любит меня саму, он любил блеск, который я придавала его имени. Позже он показал, на что способен. Но в ту пору ничто еще не позволяло угадать в его действиях будущего палача. Я ничего не предчувствовала.
Мне немного трудно вспоминать прошлое, Пьер. Я порой забываю, что жила еще до того, как узнала тебя.
Мне сейчас 63. И последние долгие сорок шесть лет моей жизни были заполнены тобой и памятью о тебе. Я могу признать перед всем светом: чем бы я ни была занята, что бы ни думали вокруг — ты всегда оставался главным предметом, главной целью всех моих мыслей и дел.
Сегодня я с трудом нахожу полустершиеся свидетельства времени до твоего появления в моей жизни, когда я тебя еще не знала… И вот, заставая меня врасплох, из бездны памяти медленно всплывают сцены тех забытых дней.
Потому ли, что я скоро умру?