Солнце падало под уклон, недавней пасмури как не бывало, а когда день хороший — и на душе светлей. Шла она по улице к своей цели, иногда останавливали патрули, она показывала пропуск, хотя он и был временный, но выручал надежно, и особенно выручало знание немецкого языка. С патрулями она бойко перекидывалась фразами, солдаты козыряли ей, и она шла дальше.
На бирже труда принял все тот же Сперужский. На этот раз он был хмур и нелюдим и даже выявил некоторое неудовольствие тем, что она пришла. Весь вид его говорил о том, что он подавлен чем-то и глубоко встревожен.
— Нет, нет, не могу устроить! Не могу! — проворчал он и отвернулся. — Приходите лучше завтра, после обеда.
— Я прошу вас, выслушайте меня. — Настя села на скамейку, делая вид, что не уйдет, пока не выслушают ее.— Мне работа нужна. Ведь надо на хлеб зарабатывать.
— Всем вам подай хлеб, да еще с маслом. Много вас, таких нахлебников, развелось.
— Но я ведь прошу вас, господин Сперужский. Очень прошу.
Сперужский молчал. Работу, конечно, он мог бы подыскать и сейчас, но проявлял осторожность: мало ли что? Кто она такая, эта Усачева? Пришла из деревни. Почему пришла, зачем? Может, подослали подпольщики? Всякое бывает. Вот самого Шмитке ухлопали. Кто его убил? Может, Усачева и ухлопала. Отправила на тот свет к праотцам, а сама для отвода глаз заявилась сюда. Возьмешь на работу — грехов не оберешься. Нет, надо обождать, пускай проверят в жандармерии.
— Не могу,— твердо отрубил Сперужский. — Вот если на оборонительные сооружения... Согласна землю копать или тачку таскать?
— Я могла бы переводчицей... Мне Брунс обещал.
— А, Брунс! Тогда иди к Брунсу. Пускай он и устраивает.
И на этот раз Настя ушла ни с чем. Она шла, размышляя, что же дальше предпринимать. Пойти к Брунсу — а вдруг и он откажет? Что тогда? Жить просто так, без дела она не могла. Надо найти какую-то работу, хотя бы временную, пристроиться к какому-либо месту, приоглядеться, завязать контакты. А жить просто так в городе нельзя — это она понимала и решила пойти снова к Брунсу или в жандармерию. Должны же ее, в конце концов, устроить.
Возле базарной площади она увидела ребенка лет семи, сидевшего возле забора. Подошла поближе и разглядела его. Мальчик был одет в серую поношенную куртку, на голове старенький картуз, штаны настолько износились, что сквозь внушительные дыры были видны остренькие колени ребенка. Лицо сморщилось, как у старичка, глаза полузакрыты. Настя поняла: ребенок умирает от истощения. Она окликнула его:
— Кто ты такой? Откуда пришел?
Мальчик чуть приоткрыл глаза и снова закрыл, ничего не ответив. Он настолько был слаб, что еле шевелил губами. Подойдя еще ближе, Настя увидела, что по прохудившейся одежонке ребенка ползают насекомые. «Ах ты, милый, что наделала с тобой война», — подумала Настя, и в душе ее всколыхнулась такая жалость к этому крохотному существу, что она чуть не заплакала. Надо было как-то помочь, а как — не могла придумать. Взяла за рукав и попыталась поднять мальчика, но колени его подкашивались, он настолько ослаб, что не мог самостоятельно идти. Поддерживая, она повела его к дому.
Затопила печку, чтобы согреть воду и вымыть ребенка. Одежонку тут же сожгла, порылась в шкафах Надежды и нашла кой-какие вещи. Когда вода согрелась, мальчика посадила в таз и начала мыть. Тельце было настолько хрупким, что она боялась натирать мочалкой. Потом взяла ножницы и остригла волосы. Снова мыла шею, спину, животик, совсем провалившийся почти до позвоночника.
— Господи, до чего ты дошел! Ведь и умереть недолго...
Намыв, закутала в одеяло, положила на кровать. Приготовив обед, стала кормить. Мальчик еле раскрывал рот и слабо шевелил губами. И все же помаленьку ел. Когда проглатывал пищу, кадык на шее неестественно вздувался и набухшая жилка импульсивно вздрагивала. На другой день он уже жадно хватал пищу, словно птенец, то и дело открывая ротик. Однако Настя знала, что кормить много в таких случаях нельзя, иначе может наступить непоправимое, сказала ласково и чуть слышно: