Но Сергеев не прочувствовал до конца блаженства водных процедур. Сложная перестройка в горниле водоворота закончилась, звенья цепи сомкнулись, синусоида всеобщих явлений и связей, наложившись на траекторию его, Саниной, судьбы, уже зачем-то изменила ее направленность, и смущенный дежурный, который сначала постучал, а затем протиснулся в дверь душевых классов, был призван сообщить ему об этом.
– Товарищ майор, – сказал дежурный. – Вас к начальнику Центра.
– Что-нибудь случилось?
– Мне ничего не известно.
– Приказали срочно найти?
– Да.
– Через пять минут буду, – ощущая нарастающую тревогу, ответил Саня.
Срочный вызов к высокому начальству, да еще в начале обеденного перерыва, ничего хорошего не сулил; испытывая тягостное предчувствие, Саня быстро оделся, вышел на улицу, приготовился к худшему. Но день был просторен, светел, и Сергеев начал понемногу оттаивать. А когда подошел к штабу и увидел перед входом группу космонавтов, обступивших генерала Кузнецова, отошел совсем.
– Нет, – весело, продолжая какую-то историю, рассказывал генерал. – Мужик он был добродушный, но когда вспылит – тут уж держись. Слов не выбирал, выкладывал все, что на язык подвернется. Ну, полетел я первый раз на «Кингкобре», новехоньком американском истребителе. Только набрал высоту, вижу – дверца кабины приоткрыта. Пришлось садиться. Михайлюк подошел, ехидно спрашивает: «Что так быстро?.. Ах, дверца!.. Между прочим, на ней специальный замок есть… Ладно, давай еще!» Тут уж я перестарался – так хлопнул дверцей, что отлетела ручка. Ничего, думаю, слетаю в зону, может, Михайлюк к тому времени уйдет. Ничуть не бывало. Возвращаюсь, он стоит как столб, дожидается, когда вылезу из кабины докладывать. А я выбраться не могу. «Чего сидишь? – спрашивает. – Почему к командиру не выходишь?» Объясняю: ручку сломал. Ту самую, на которой специальный замок, для русского человека очень непрочный. Михайлюк аж позеленел: «Медведь! Тебе только на бомберах! На бомберах летать!..» На другой день при посадке у «Кингкобры»… отказал демпфер переднего колеса. Самолетик задергался точно в лихорадке, и… фонарь лопнул. Конечно, Михайлюк тут как тут. «Значит, теперь фонарь? – сопит. – А завтра что? Крыло потеряешь? Хвост оторвешь? На бомберах, на бом-бе-рах тебе летать только!..» На третий день пошел я в зону. Едва работу начал, сзади за спиной грохнуло – «сундук», блок радиостанции, с креплений сорвало. Снова пришлось возвращаться. А Михайлюк уже на старте. «Что сегодня сломал? – интересуется. – Радиостанцию? Слушай, Кузнецов!.. Ты что же, решил мне все машины по одной перегробить?! На бом-бе-рах тебе летать!.. На бом-бе-рах…» Вот это действительно невезение, – засмеялся, заканчивая, генерал. – А вы говорите…
– Чем все-таки завершилось? – поинтересовался один из ветеранов, видимо знавший эту историю наизусть.
– Да оказывается, про бомберы у него такая поговорка была. Сам когда-то на бомбардировщиках летал и очень этот вид авиации уважал… Ну а полоса невезения, как и положено, кончилась. С тех пор я верю: все самое лучшее впереди. Согласен со мной, Сергеев? – генерал неожиданно обернулся, и Саня увидел его пытливые, внимательные глаза. – Раз согласен, пойдем потолкуем. – Он, дружески кивнув старым товарищам, направился к зданию.
В кабинете, предложив Сане стул, сел за рабочий стол, открыл толстую папку с бумагами, долго молчал, перебирая какие-то листки, наконец вздохнул:
– Ну, не знаю, не знаю, с чего начать. Давай прямо, по-мужски. В отпуск хочешь?
– В отпуск?
– А что? Море, солнце, небо и волна… Есть путевки в Сочи, в санаторий ЦК. Завидую. Уже не помню, когда последний раз отдыхал летом. А тебя уговаривать надо…
– Отпуск… это… означает…
– Да ничего это не означает! Ровным счетом ничего! Никто вашу троицу обижать не собирается. Будь моя воля, вообще бы гулять не отпустил, – сердит зарокотал Кузнецов. – А что? Парашют угробили? Угробили! Отряд душевными синдромами переполошили? Переполошили! Не-ет, не отпустил бы. Но у меня почти ди-рек-ти-вы! – Он открыл папку с бумагами. – Цитирую: «Считаем целесообразным прервать подготовку и предоставить экипажу краткосрочный отпуск…» Считаем целесообразным… Считаем целесообразным… Эскулапы, видишь ли, считают, а мне план выполнять надо! А с кем я план выполнять буду, если сразу три могучих кадра выбывают? С кем? С Пушкиным? А ты говоришь… – вздохнул он, хотя Саня ничего не говорил. – Иди в канцелярию, оформляй с сегодняшнего дня. С сегодняшнего, понял? И больше двух недель не проси – не дам. – Получалось так, будто Сергеев сам напрашивался в отпуск. – А то моду взяли в разгар сезона по курортам промышлять.
– Но…
– Никаких «но». Можешь быть свободен… Подожди… – Генерал вдруг открыто, добродушно улыбнулся: – Все лучшее – впереди! Впереди самое лучшее, понял?
– Я не забуду, – сказал Саня, всем существом сознавая, что жизнь рушится.
ТАЙНА ВРЕМЕНИ
Фирменный экспресс «Красная стрела», который Сергеев любил больше остальных поездов за идеальную чистоту, комфорт, точность, шел к Ленинграду. Однако радостного предощущения встречи с родным городом, куда они с мамой переехали в пятьдесят седьмом, после смерти отца, и где Саня прожил пятнадцать лет, не было. Последнее, самое тягостное ощущение пережитого дня – будто бесконечно долго бежал, рвался к финишной черте, но вдруг споткнулся и упал на полной скорости – не проходило. Хотелось изо всех сил стукнуть кулаком в вагонное стекло, где отражалось чужое, вытянутое лицо, похожее на маску в кривом зеркале, но Сергеев лишь до хруста стиснул пальцы, сжимая поручень, и недвижно застыл, всматриваясь в ночь, ничего не видя, не слыша, не угадывая в кромешной тьме.
Наташа несколько раз открывала дверь двухместного купе, звала его, Саня не оборачивался. Он думал только о том, как безжалостно жизнь вышибла его из седла, мучительно переживал только свое падение, чувствовал лишь собственные ушибы.
– Ты эгоист, да? – спросила жена.
– Да, – согласился он, с трудом шевеля непослушными губами и глядя на свое закаменелое отражение в стекле. – Всякий нормальный человек должен быть чуточку эгоистом. Иначе превратится в романтического альтруиста и перестанет любить самого себя. Не умея любить себя, нельзя полюбить ближнего. Альтруизм в чистом, непорочном виде невозможен.
– Целая философия. Слава богу, не твоя, – вздохнула Наташа и, немного помедлив, неожиданно сказала: – А я знаю, почему с тобой это случилось!
– Как ты можешь знать?
– Сначала я почувствовала сердцем и была рада нашему отъезду. А потом…
– Постигла смысл вещей?
– Да, Саня. Труднейшее на свете занятие – поверять алгеброй гармонию.
– Не томи.
– Ну, милый, это странно. Я звала тебя, звала, чтобы поведать о своем открытии, а ты упирался, как молодой барашек. Теперь требуешь: немедленно выкладывай! А где слова признания, любви? Где благодарность? Я ведь думала о тебе и за тебя!
– Мы говорим о деле, при чем здесь слова признания?
– Ах, Саня. Это вы, мужчины, можете вечно говорить о деле. А мы, женщины, вечно говорим о любви. Даже тогда, когда говорим о деле.
– Нет во мне никаких слов, Наташа, – глухо ответил он, продолжая смотреть на свое удлиненное отражение. – Все внутри кипит, переворачивается.
– Не обижаюсь. Знаю, как тебе трудно, – сказала она. – Но тайну открою лишь тогда, когда услышу самые замечательные слова. Это будет сигналом, что ты готов осмыслить очень непростые материи.
Наташа накрыла своей теплой ладошкой его стиснутые пальцы и, печально вздохнув, ушла, плотно затворив за собой дверь. А Сане вдруг стало жаль себя и того, что в нем высохли, иссякли прекрасные слова, которых, казалось, хватит на десять жизней; испытывая тоскливое одиночество, полнейшую беспомощность, он вспомнил надежных товарищей, прощание на вокзале и увидел, что чужое, незнакомое лицо в окне начало оттаивать от недавней окаменелости… «Брось, не переживай! – весело говорил Дима. – Судьба нам дает возможность остановиться, оглянуться, привести мысли в порядок. Я рад отпуску». «Что бы ни случилось, ребята, – еще бледный, усталый Леша обнял их, привлек к себе, – что бы ни случилось, дружба все равно остается». Так, обнявшись, они долго стояли на перроне, словно прощаясь на целую вечность: Леша улетал в санаторий, Дима оставался в Москве и страстно мечтал довести до ума свой черный ящик, Саня, отказавшись от путевок, ехал в Ленинград, к маме; из всех троих Сергеев был в самом незавидном положении: знал, не вынесет вынужденного, приказного безделья, мучительной неопределенности, мысленно он снова и снова возвращался в Центр, где шла напряженная работа, где для других – не для него – впереди уже маячила финишная ленточка, а они вот оказались не у дел, за бортом, и надо стиснуть зубы и ждать, ждать, ждать и верить, как говорил Кузнецов, что все самое лучшее – впереди. Но как верить, если будущее покрыто мраком неизвестности, если даже он, Командир, не знает, по какой программе экипаж станет работать после возвращения? Если нет реальной перспективы и однозначности? Терзаясь сомнениями, он подумал тогда о собственной ограниченности, о том, что у ребят, помимо главного, есть какие-то увлечения, хобби: черный ящик заполнит Димычу весь отпуск, Лешу спасут гитара и песни, а у него, майора доблестных ВВС, кроме основного дела, которому посвятил жизнь, кроме космоса, ничего нет, и надо бы придумать посильное занятие для досуга – коллекционировать спичечные коробки, марки, монеты или, на худой конец, убивать время за чеканкой…