Как-то, когда я сидел в пивной, меня охватило чувство полной беспомощности. Почему невозможно уличить убийцу? Действительно ли это невозможно, или просто этого не хотят? В последнее время часто писали о том, что в органы юстиции просочилось немало нацистских судей и чиновников. Этим объяснялись некоторые приговоры. Людям, которые двенадцать лет приспосабливали свой образ мыслей и свои приговоры к повелениям убийцы, несомненно, было трудно сегодня судить в противоположном смысле.
Конечно, можно комбинировать, истолковывать и подтасовывать. Можно медлить, затягивать или не вмешиваться в ход событий, смотря по ситуации. Можно по-разному понимать обстоятельства дела и по-разному оценивать свидетельские показания. Меня охватило не~ доверие. Неужели в данном случае затруднения действительно таковы, что нельзя дать ход жалобе?
Я думал о моем круглолицем адвокате.
— У вас нет доказательств, — заявил он. — Без доказательств ничего нельзя предпринять.
На чьей он стороне? Хотел ли он мне помочь? А если мне никто не поможет? Тогда я должен сам себе помочь.
Нет, то, что я задумал, не убийство. Я — орудие справедливости. Если никто на свете не предъявит обвинения и не произнесет приговора этому убийце, если этого не сделает всемогущее правосудие, с тысячами судей, чиновников и тюремщиков, — разве не должен тогда взять инициативу тот, кому известно и какова вина, и кто виновен? На совести этого человека много убийств. Неужели он может разгуливать на свободе только потому, что у меня нет свидетелей? Почему их нет? Вероятно, они лежат в могиле. Доказательства… доказательства…
Я сам доказательство, я искалечен концлагерем.
Ну, конечно, конечно, они все действуют согласно установленному порядку, согласно закону. Но закон может быть тростью, клюкой или дубиной. Я знаю только одно: он не понес наказания и разгуливает на свободе. А он убийца. Я это знаю.
Я даже точно знаю день, когда он стал убийцей. Это случилось летом во время пятичасового чая с танцами. В саду среди посетителей было много отпускников и раненых с семьями. Я сидел в сторонке за кружкой пива и слушал разговор двух отпускников за соседним столиком.
— …Тут я уронил руку. Она упала на землю. Тут подбежала собака, но я ее отогнал. А руку мы закопали…
— Он что, русский был? — спросил второй.
— Разве по руке увидишь, за кого она дралась? На войне все руки одинаковые. Только головы разные. За твое здоровье!
— И за твое.
— Пиво жидковатое, зато липы цветут. Здесь иногда даже похоже на мир. А ночью как начнется бомбежка, улица за улицей превращается в груду щебня.
— Помнишь Целлера, парикмахера со Штифтштрассе?
— Того, что играл в команде класса Б?
— Да, Убит. На центральном участке.
— Ну, молодая женушка получит теперь пенсию.
— Понятно. Уютно здесь в садике, а?
— Да.
— У тебя в кружке плавает оса… Ты слышишь?
Листва расщепленного грушевого дерева шелестела на ветру. Издалека доносилось пение марширующих солдат:
— Новобранцы. Возвращаются с муштры.
— Попадут на передовые — перестанут петь.
— Видишь, вон там, прямо, девушка из оркестра? Лакомый кусочек, правда? Она поет: «Под крышку часов положи мой портрет». Пусть бы мне подарила свой портрет.
— Все равно, завтра надо уезжать обратно. По сводкам главного командования, Иван всю неделю барабанит по нашему участку.
— Нда, братец, значит, дело дрянь.
— Вот меня и вызывают телеграммой…
— А что, если тебе не поехать? Так или иначе, это скоро кончится…
— Скоро для кого?
Я пошел в артистическую, где мы оставляли футляры от инструментов. В дверях появился Пауль.
— Где Вальтер? — выкрикнул он.
Вальтер удивленно обернулся.
— Я тут. Что с тобой?
Пауль подошел к нему вплотную и громко зашептал:
— Что со мной?.. Вот что: я многое понял. Меня интересует только одно: вы мне тогда налгали? Вы все? Вы ведете со мной нечестную игру! Это правда, что вы прекратили подпольную работу?
— Конечно, правда! Почему ты вдруг об этом вспомнил? — невозмутимо ответил Вальтер.
— Потому что мне страшно. Если человек хоть раз совершил преступление, думаете, ему и через год не будет страшно?