Ну, и сам белокаменный замок… Сооружённый из знаменитого окского известняка, из которого в Древней Руси строили только храмы, он выглядел строгим, умеренно величественным. Да, архитектурно он был как бы прост, и как бы сложен, и как бы в меру затейлив: квадрат основных помещений в три этажа поднимала, делала стройным крутая крыша, и ещё то, что по бокам вонзались в небо круглые башни. Все крыши так же, как и крепостные стены, казались покрытыми огненной медью, — вероятнее всего, «под медь», — и те же навесы над непривычными трёхгранными окнами, выдвинутыми наружу, так называемым эркером. Башни украшали золотые шпили наподобие петропаловской «иглы» в Санкт-Петербурге, а в том, что они позолоченные, в блёском солнечном сиянии, не возникало сомнения.
«Н-да, — сказал я себе и в удивлении, и в недоумении, — прямо-таки чудо отгрохали! Видно, новоявленный граф вовсю постарался… Напротив жалких домишек своего детства… бревенчатой школы, которую, конечно, скоро снесут… скромного обелиска своего деда, знаменитого коммунара…»
«Н-да, — повторял я, в самом деле потрясённый, продолжая разговор с самим собой, — теперь внук в Гольцах суверен и богач… Теперь, можно сказать, всё в его воле… Вот ведь как меняются векторы бытия, оборачивается судьба…»
Я направился к неприглядным домам столетней давности — очень жалким перед явленным новоделом.
«А ведь когда-то, — думалось мне, — в первую либерально-демократическую эпоху они, красно-кирпичные, в деревянно-соломенной России воспринимались чуть ли не барскими, и проживали там избранные — грамотеи-конторщики, агрономы, учителя, доктора, инженеры… Но уходят поколения, умирают с ними эпохи…»
На калитке палисадника у дома Надежды Дмитриевны Ловчевой крепилась, обмотанная проволокой, фанерка со словами, написанными чернильным карандашом: «Дом не продаётся». Отрицание «не» вывели жирно и заглавными буквами, и в этом чувствовались решимость и вызов.
«Что ж, — думалось грустно, — выходит, Надежда Дмитриевна больше здесь не живёт. И жива ли вообще? Может, подалась в Рязань к дочери? — мелькнула догадка. — Куда же ей теперь?.. Ну, а мне самому? Не напрашиваться же в гости к графу Чесенкову-Силкину? Или к тому же Ордыбьеву?..»
Однако уезжать из Гольцов мне не хотелось. Я всё же должен был разобраться в том, что здесь произошло. Ведь налицо необратимые перемены: жизнь потекла новым руслом, как река, как та же своенравная Ока, — «… и вернуть её к прежнему уже никак невозможно! Если даже кто-то преуспеет в гордыне и упорстве, всё равно живую стихию не переупрямишь… Значит, сроки настали?!»
И думалось дальше:
«…а раз так, то отчего мне бояться Силкина? Отчего?! Что, собственно, мы не поделили? Семейную икону? Но и это уже решено, и не нами, а высшим судией…»
Перед моим внутренним взором возник иконописный лик Христа в тёмном окладе, и вдруг Он по-живому глянул на меня с тихой улыбкой, и я на левом плече горячо ощутил благословляющее прикосновение. Я воспрял; исчезла осторожность, не то что страх. Я готов был на отчаянные поступки.
«…Ну и пусть, что когда-то оказался нежелательным свидетелем! На данный момент забудем, — возбуждённо решал я. — Вот ведь что имеем: пройдошистый Силкин всего добился — и в графы пролез, и ненавистного майора Базлыкова определил в свои крепостные… В наше-то время люди попадают в рабство! Но чему удивляться? Теперь повсюду открыто — на трибунах, по телевидению — провозглашают: эта страна прежде всего развалилась на элиту и пипл, который всё схавает! А презренный пипл, в переводе с английского, — народ, — навоз истории, как часто повторял один из пламенных революционеров товарищ Троцкий…»
Чувствовалось, что закипаю. Затвердевала решимость: мол, ни Силкина, ни, тем более Ордыбьева, бывшего партийного босса, я ни в коем случае не должен бояться.
«… а должен их высветить, — настраивал себя. — Написать статью. Пусть всюду их узнают! Напрошусь сейчас в гости и пускай нахвастывают о своих деяниях… Сами себя разоблачают!..»