«Я очень спокойна. Я ничего не делаю. Идет дождь. Я читаю. Я перечла «Войну и мир». Я завтракала у мамы. Приехала твоя мать».
И в таком духе до конца письма — коротенькие фразы, которые ровно ничего не говорили, но, не знаю уж почему, может быть, именно благодаря своей пустоте, наивности и безыскусственности, действовали на меня успокоительно.
В следующие дни мое напряжение ослабело. Любопытная вещь: здесь я любил Одиль больше и лучше, чем в Париже. Я представлял ее себе серьезную, немного томную, вытянувшуюся в шезлонге с книгой в руке, а подле нее изящную вазу с гвоздикой или розой на длинном стебле. Так как при всем своем безумии я сохранял полную ясность мысли, я спрашивал себя: «Странно! Почему же я не страдаю? Ведь я должен чувствовать себя несчастным. Я ничего не знаю о ней. Она на свободе и может писать мне все, что ей вздумается».
Я отдавал себе отчет в том, что разлука способствует кристаллизации любви. Это я знал по опыту. В то же время понимал, что она усыпляет ревность, ибо, удаляя из нашего поля зрения все мелкие факты, все наблюдения, на которых наш ум привык возводить свои опасные построения, она вынуждает его к спокойствию и отдыху.
Дела заставили меня совершить путешествие в глубь страны и объехать ряд шведских деревень. Я останавливался у помещиков-лесовладельцев; меня угощали местными наливками, икрой, копченой лососиной; женщины сияли холодным, кристаллическим блеском; случалось, что я проводил целые дни, ни разу не вспомнив об Одиль и ее поведении.
Особенно запечатлелся в моей памяти один вечер. Я обедал на загородной вилле в окрестностях Стокгольма, и после обеда хозяйка предложила мне пройтись по парку. Мы закутались в меха. Воздух был ледяной. Высокий белобрысый лакей открыл перед нами ворота из кованого железа, и мы очутились на берегу замерзшего озера, которое призрачно сверкало под лучами ночного солнца. Женщина рядом со мной была обаятельна, оживлена. Только что, перед прогулкой, она играла прелюдии Шопена с такой легкостью и изяществом, что я испытал ощущение необычайного счастья. И я думал: «Как прекрасен мир, и как легко быть счастливым».
По возвращении в Париж я немедленно погрузился в прежнюю атмосферу. Рассказы Одиль о ее долгих днях одиночества были так бессодержательны, что оставляли обширные пустоты для построения самых неутешительных догадок.
— Что ты делала все это время?
— Да ничего. Отдыхала, читала, мечтала.
— Что ты читала?
— Я ведь писала тебе: «Войну и мир».
— Но не две же недели ты читала «Войну и мир»!
— Нет, я проделала целую кучу разных дел: убрала ящики письменного стола, привела в порядок книги, ответила на старые письма, была у портнихи…
— Но с кем ты встречалась?
— Ни с кем. Я ведь писала тебе: с твоей матерью, со своими, с Мизой… И потом я много играла.
Она слегка оживилась и стала говорить мне об испанской музыке, о новых композиторах, которых она только что узнала.
— И знаешь, Дикки, я должна обязательно повести тебя послушать L’apprenti Sorcier… это так тонко…
— Это построено на балладе Гёте, — сказал я ей.
— Да, — оживленно ответила Одиль.
Я посмотрел на нее. Откуда она знала эту балладу? Она никогда в жизни не читала Гёте. С кем была она на концерте? Она уловила выражение беспокойства на моем лице.
— Ведь это напечатано в программе, — сказала она.
XI
В первый вторник по приезде моем из Швеции мы обедали у тети Коры. Она приглашала нас два раза в месяц, и это был единственный человек из всей моей семьи, к которому Одиль питала некоторую симпатию. Что касается тети Коры, то она смотрела на Одиль, как на изящное украшение для своего стола, меня же упрекала в том, что со времени женитьбы я стал очень молчалив.
— Ты мрачен, — говорила она, — и слишком много занимаешься своей женой. Действительно, мужа и жену не следует приглашать вместе, пока они не станут равнодушны друг к другу. Одиль очаровательна уже и теперь, но ты, — ты придешь в себя не раньше, как через два-три года. А впрочем, на этот раз ты прикатил прямо из Швеции; надеюсь, что сегодня ты блеснешь…
На деле оказалось, что лавры за этим обедом пожал не я, а один молодой человек, которого я хорошо знал, потому что он был приятелем Андре Гальфа. Когда-то мы встречались у Андре, который отзывался о нем с какой-то странной смесью уважения, робости и иронии. Его привел сюда адмирал Гарнье, начальник морского генерального штаба. Звали этого молодого человека Франсуа де Крозан. Он был лейтенантом флота и приехал с Дальнего Востока. В этот вечер он описывал японские пейзажи, говорил о Конраде и Гогене с большим поэтическим подъемом, оригинально и ярко, так что я невольно любовался им, хоть он и не возбуждал во мне больших симпатий.