Выбрать главу

— Хорошо. Почему бы и нет? Но подожди, не принимай окончательного решения, завтра я тебе дам ответ.

Я не могла иначе объяснить себе эту отсрочку, как тем, что Филипп утром телефонировал Соланж, чтобы узнать приглашена ли она на этот обед или не хочет ли она куда-нибудь пойти с ним в этот вечер.

Мне казалось также, что вкусы и даже характер Филиппа приобрели теперь, быть может, и очень легкий, но все же заметный отпечаток этой женщины. Соланж любила деревню, сады. Она умела возиться с растениями и животными. Она устроила возле Фонтенбло, на самой опушке леса, маленький барак, где проводила часто последние дни недели. Филипп говорил мне несколько раз, что он устал от Парижа, что ему очень хотелось бы иметь участок земли в окрестностях.

— Но ведь у тебя есть Гандумас, Филипп, и ты делаешь все, чтобы ездить туда как можно реже.

— Это не совсем то же самое; Гандумас находится в семи часах от Парижа. Нет, мне хотелось бы иметь дом, куда я мог бы ездить на два дня, и даже на один день, с утра до вечера. Например в Шантильи, или Компьене, или Сен-Жермене.

— Или в Фонтенбло, Филипп.

— Или в Фонтенбло, если тебе угодно, — сказал он, невольно улыбаясь.

Эта улыбка почти доставила мне удовольствие, он посвящал меня в свою тайну.

— Ну да, — казалось, говорил Филипп, — я знаю хорошо, что ты все понимаешь. Я доверяю тебе.

И все-таки я чувствовала, что не следует настаивать и что он не скажет мне ничего определенного; но я была уверена, что существовала связь между этой внезапной любовью к природе и моими тревогами, и что жизнь Филиппа определялась теперь в значительной мере фантазиями Соланж.

Не менее интересно было наблюдать влияние Филиппа на вкусы Соланж. Я думаю, что никто этого не замечал, кроме меня, я же, обычно такая ненаблюдательная, подмечала малейшую деталь, как только дело касалось этих двух людей. У Елены по субботам я часто слышала, как Соланж говорила о книгах, которые она читала. И вот я заметила, что она читает книги, которые любил Филипп, которые он давал читать мне; иногда то были те, которые некогда Франсуа советовал читать Одиль, вкус к которым она привила Филиппу. Я знала это «наследство Франсуа», отмеченное печатью силы и цинизма; тут были «мемуары» кардинала де Ретца и сочинения Макиавелли. Наряду с ним я обнаруживала и подлинные вкусы Филиппа: «Дым» Тургенева и первые тома Пруста. В тот день, когда я услышала, что Соланж говорит о Макиавелли, я не могла удержаться от грустной улыбки. Я чувствовала своим женским инстинктом, что ей было такое же дело до Макиавелли, как до ультрафиолетовых лучей или до лимузэнских фабрик, но что, несмотря на это, она способна интересоваться как теми, так и другими и говорить о них умно и занятно, чтобы создать иллюзию у мужчины, которому она надеялась этим понравиться.

Я заметила у Соланж, когда познакомилась с ней, любовь к ярким тонам, которые, правда, очень шли к ней. Но вот уже несколько месяцев, как я видела ее на вечерах почти всегда только в белом. Белый цвет — это было одно из пристрастий Филиппа, унаследованное им от Одиль. Как часто он мне говорил об этой ослепительной белизне Одиль! Было странно и грустно думать, что бедная маленькая Одиль продолжала жить при посредстве Филиппа в других женщинах, в Соланж, во мне, причем каждая из них старалась (Соланж, может быть, не отдавая себе в том отчета) воскресить это исчезнувшее очарование.

Это было странно и грустно, но для меня это было особенно грустно и не только потому, что я была мучительно ревнива, но также и потому, что я страдала от измены Филиппа памяти Одиль. Когда я встретилась с ним, его верность ее памяти привлекла меня как одна из прекрасных черт его характера. Позднее, когда он прислал мне рассказ о своей жизни с Одиль и когда я узнала правду о ее уходе от него, я еще больше стала восхищаться постоянным уважением Филиппа к воспоминаниям о своей единственной любви. Я восхищалась и понимала его тем больше, что создала себе очаровательный образ Одиль. Эта красота… эта хрупкость… эта естественность… этот живой, поэтический ум… Да, я сама, которая раньше ревновала к Одиль, теперь полюбила ее. Лишь она одна, такая, какой он рисовал ее мне, была, по-моему, достойна Филиппа, такого, каким я его себе представляла и каким, быть может, никто, кроме меня, его не видел. Я готова была посвятить себя столь благородному культу, я чувствовала себя побежденной, я хотела быть побежденной, я склонялась перед Одиль со снисходительным смирением, которое давало мне тайное удовлетворение и вызывало в глубине души моей даже некоторое самодовольство.