Филипп вытянулся на траве и положил голову ко мне на колени.
— Я не дошел еще до этого, — сказал он. — Я думаю, что еще мог бы страдать, и очень сильно страдать. Для меня краткость жизни не утешение. Жизнь коротка, это верно, но по отношению к чему? Для нас она все… И все-таки, я чувствую, что мало-помалу, хоть и очень медленно, вступаю в новую, более спокойную полосу; ты помнишь, Изабелла, когда-то я сравнивал мою жизнь с симфонией, в которой переплетаются разные темы: тема Рыцаря, тема Циника, тема Соперника. Я еще слышу их всех, и очень явственно. Но я слышу также и еще какой-то один инструмент в оркестре, не знаю какой, который мягко, но упорно повторяет одну и ту же музыкальную фразу всего из нескольких нот, фразу нежную и умиротворяющую. Это новая тема — Душевной Ясности, она похожа на тему Старости.
— Но ты еще совсем молод, Филипп.
— О, я знаю. Именно поэтому-то она и кажется мне такой привлекательной. Позднее она заглушит весь оркестр и я буду сожалеть о том времени, когда слышал другие.
— А меня, Филипп, если что и огорчает иногда, так это мысль, что выучка приходит слишком медленно. Ты говоришь мне, что я стала лучше, чем была, и я знаю, что это верно. В сорок лет я начну, наверно, немного понимать жизнь, но будет слишком поздно… Да… Как ты думаешь, милый, возможно ли, чтобы два существа могли слиться в полном, безграничном понимании друг друга?
— Только что это было возможно в течение целого часа, — сказал он вставая.
XXIII
Это лето в Гандумасе было для меня периодом настоящего супружеского счастья. Я думаю, что Филипп любил меня два раза: несколько недель до нашего брака и эти три месяца в Гандумасе, от июня до сентября. Он был нежен без всякого принуждения. Его мать почти насильно заставила нас поселиться в одной комнате. Она очень стояла за это, не понимая, как муж и жена могут жить раздельно. Это сблизило нас еще больше. Я любила просыпаться в объятиях Филиппа. Приносили Аллана, и он играл у нас на кровати. Зубки мучили его, но он был терпелив. Когда он плакал, Филипп говорил ему:
— Надо смеяться, Аллан, твоя мать стоическая женщина.
Мне казалось, что ребенок понял, в конце концов, слова «смеяться, Аллан», потому что, услышав их, он всеми силами старался сдержать свои крики и сделать веселую мордочку, смешно приоткрывая свой маленький ротик. Это было трогательно, и Филипп начинал любить своего сына.
Погода была изумительная. Когда Филипп возвращался с завода, он любил «пожариться на солнышке». Мы выносили два кресла на лужайку перед домом и сидели молча, погрузившись в мечтательную дремоту. Мне приятно было думать, что одни и те же смутные образы проплывали в нашем мозгу: густые заросли кустарника, развалины замка Шардейль, мерцающие в раскаленном воздухе, дальше туманные извилины холмов; еще дальше, быть может, лицо Соланж и немного суровый взгляд ее красивых глаз; а на горизонте, конечно, флорентийский пейзаж, широкие, слегка покатые крыши, колокольни, кипарисы, вместо сосен гандумасских холмов, и прелестное лицо Одиль… Да, и во мне тоже жила Одиль, как жила и Соланж, и я находила это естественным и неизбежным. Иногда Филипп взглядывал на меня и улыбался. Я знала, что души наши пребывают в полном единстве, и была счастлива. Обеденный колокол выводил нас из этой сладостной томности. Я вздыхала:
— Ах, Филипп, я хотела бы провести всю мою жизнь в таком оцепенении… Только бы у меня была твоя рука, этот теплый воздух, эти кустарники… Какое наслаждение и вместе с тем какая грусть! Ты не находишь? Почему это?
— Красивые мгновения всегда подернуты печалью. Мы чувствуем, что они преходящи, хотели бы удержать их — и не можем. Когда я был маленьким, я всегда испытывал это ощущение в цирке, а позднее на концерте, когда он доставлял мне слишком острое наслаждение. Я говорил себе: «Через два часа все будет кончено».