Выбрать главу

От дубов прошёл к пруду. Там росли молодые берёзы, весёлые, пригожие, хоть осень и опалила их листья жёлтым огнём, а частью посбивала, развеяла по ветру. Кинулся навзничь под берёзой на зеленую, уже жёсткую траву. Обласканная солнцем берёза покачивала ветвями, и по лицу прыгали солнечные зайчики. Он жмурился, отодвигался от них в тень, закрывал шапкой глаза… Было тихо, как в поле. Лишь несколько раз тишину нарушили резкие, отрывистые гудки паровоза на станции.

Богушевич лежал и старался забыться, не думать про убитую Параску, про завтрашнюю поездку на место пожара — ехать надо обязательно, — про Петручка, хлопчика с ангельской душой. Взять бы этого Петручка на воспитание в семью, выучить, чтобы рос человеком, а не рабом, а то ведь рабом растёт… Эта мысль повлекла за собой другие мысли, и пошло-поехало, заплелось, запуталось, начал фантазировать, погрузился в мечты. «А правда, — думал он, — взяла бы каждая обеспеченная семья, вся эта высшая знать, чиновники, заводчики, интеллигенция, по одному ребёнку из бедных семей, отдали бы каждого из них в гимназию, в университет. Сколько бы прибавилось на Руси образованных, культурных демократов. Какая сила, какой свежий поток излился бы в общество!..» Повитал вот так в облаках, понастроил воздушных замков, как гоголевский Манилов, да и спустился на землю, понимая всю несостоятельность и несбыточность своих желаний. Пошёл в город.

Мечтать приятно, думать тяжко. Думать — значит решать нечто конкретное, земное, реальное… Конкретными у Богушевича были три незаконченных уголовных дела, разные жалобы, отношения приставов, письма из окружного суда и два письма из Кушлян, на которые он вот уже третий день не соберётся ответить. И ещё всякое-разное — приятное и неприятное.

В городе стало многолюдно. Наступил вечер, конец работы, люди возвращались домой; крестьяне, приезжавшие кто в лавки, кто на рынок, кто в присутственные места, разъезжались по хуторам. Шли из церкви с вечерней службы и в церковь — кто за чем. Шли женщины в баню с тазами, вёдрами, вениками — сегодня там женский день. Барышни с кавалерами выбрались из домов на прогулку, потянулись в городской сад, где каждый вечер играл духовой оркестр. Под Конотоп на лето приехала артиллерийская часть, офицеры были желанными гостями во многих мещанских домах, особенно там, где засиделись невесты на выданье. Богушевича догнали солдаты-оркестранты в белых рубахах во главе с капельмейстером. Музыканты спешили в городской сад. Нафабренные, длинные, с загнутыми вверх кончиками усы капельмейстера были похожи на рожки. Начищенные инструменты ослепительно сияли в лучах заходящего солнца. Ударили колокола Вознесенской церкви — солдаты как по команде перекрестились.

Встретились мастеровые с паровозоремонтного завода в замасленных пиджаках и фуражках. Двое вели под руки третьего, а четвёртый, немного от них отстав, пел частушки, окая — видно, приезжий, откуда-то из России:

Ты папашенька родной,Давай поделимся с тобой.Тебе лошадь и корова,Мне далёкая дорога.Тебе плуг и борона,Мне чужая сторона.

Все четверо мастеровых были сильно навеселе.

Прогулка успокоила, утомила, голова проветрилась, посвежела, а от этого и настроение поднялось. Богушевич представлял, как скоро встретится с дочкой Туней, как будет качать её на руках, а она станет лопотать, хватать его за усы, подпрыгивать у него на коленях. Жена Габа, как всегда, будет говорить со счастливой материнской улыбкой: «Франек, она же тебе брюки запачкает, по двору бегала, пусть сандалики снимет». А Туня, дёргая отца за усы, зазвенит звоночком: «Папа — котик, мяу, мяу…»

Улыбнулся Богушевич и так бы с улыбкой и пришёл домой, если бы на Варваринской улице не догнал людей, которые вели захлёстнутую верёвкой за шею корову. Вёл сотский, следом шёл урядник Носик, сбоку от него часто перебирала босыми ногами маленькая девочка, а с другого бока шагал крестьянин в широких синих шароварах, полотняной рубахе и картузе. Сотского Богушевич узнал — он из недалёкой пригородной деревни, — догадался, что корову отняли у этого крестьянина.

— Пан урядник, — говорил крестьянин, — да ведь она, животина, не виновата. Дети без молока останутся. — Повторял, видно, то, что говорил всю дорогу, повторял упорно, тупо, уже не надеясь, что урядник вернёт ему корову.

Носик молчал, хмурился и сотский, придав лицу серьёзную официальность.

— Так заплачу я штраф. Вот пришлёт мне брат гроши с шахты, и заплачу. Он шахтёр, а шахтёры богато грошей получают… Зачем корову-то забирать? — Бедолага то снимал картуз, когда оборачивался к уряднику, то, замолчав, снова надевал. Крестьянину лет тридцать с небольшим, тёмные волосы подстрижены в кружок, надо лбом торчит чуб. Девочка то и дело подбегала к корове и отгоняла веткой мух от вымени и морды.

— Дяденька, — говорила она, — она ж ещё не доена.

Носик и сотский не отвечали, видно, надоело отвечать. Носик лишь недовольно и строго оглядывался на хозяина коровы. Заметив Богушевича, идущего следом, урядник козырнул ему, остановился. Остановились и остальные.

— Вот, ваше благородие, по суду забираем животину, — нашёл он нужным объяснить, что происходит. — Конфискуем корову за неуплату штрафа. Все сроки прошли. — Достал трубку из кармана мундира, спички, чиркнул спичкой о колено, закурил. Девочка нарвала у забора в подол травы, дала корове.

— А за что оштрафовали? — спросил Богушевич, глядя, как девочка кормит корову.

— Этот Иванюк — знатный вор. В лесу помещицы Глинской-Потапенко дуб украл.

— Так я ж на кадки, на бочки. Бондарь я. А кадки только из дуба добрые. Сосна да ёлка не годятся. В сосновой капуста смолой припахивает… Я только один дубок и привёз. Что ж это за бондарь, у которого клёпки не из чего делать.

— Молчи, — погрозил ему пальцем Носик. — На суде у мирового надо было оправдываться. У него при обыске дубовые бревна нашли, ваше благородие.

— Да какие то бревна, чурбачки вот такие, — показал Иванюк руками их длину. — А штраф присудили большой. И дуб забрали, и клёпки забрали. Коли не забрали бы, бочек наделал бы, продал, штраф тот и выплатил бы. Сейчас бочки-то покупают — осень. А теперь вот и корову забрали.

— Молчать. Заплатишь штраф — получишь корову. Понятно?

— Так дети ж без молока, трое. Как же им без молока?

— А не воруй. Надо было купить дуб.

— Купить… Это вам казна жалованье платит. А я на что куплю? А без молока никак. Жинка хворая, молока нет, а младшенькому, Грицьку, сиську сосать надо. Коровкиным молоком и кормили Грицька. Пан господин, — повернулся Иванюк к Богушевичу. — Разве это по справедливости — корову забрать за штраф?

— Это про какую Потапенко вы сказали? — спросил Богушевич у Носика. — Что в Корольцах живёт?

— Та самая. Сын её с вами служит.

— Так это же далеко отсюда. Неужели он туда в лес ездил?

— Нет. Пани Потапенко тут неподалёку, возле Подлиповки, хутор с дубравой купила, так он в той дубраве срубил.

Хотя Богушевич и словом не заступился за Иванюка, тот почувствовал, что он жалеет его, да к тому же, видно, принял его за важного барина. Он поклонился Богушевичу, снял картуз.

— Пан господин, — начал просить он, — деткам помогите. Грицько без молока. Проклятая хвороба к жинке прицепилась. А я вам бочонков для огурцов понаделаю.

Стоял, мял картуз в руках, глядел с надеждой в глаза Богушевичу, ждал ответа. А девчоночка, обнимая корову за шею, разговаривала с ней, называя странным, не коровьим именем Филатка. Потом попросила у сотского повод, сказала, что сама поведёт корову. Сотский не дал.

— Пан господин, — снова обратился к Богушевичу Иванюк, — упросите помещицу, пусть простит, я ей потом штраф отработаю.

— Молчи, бестолочь, — сказал ему Носик. — Штраф не помещице, а в казну. Помещице само собой за три дуба заплатишь.