Выбрать главу

Думая так, Богушевич жалел и террористов-революционеров, и пропагандистов, взваливших на свои плечи опасную ношу. Плоды их борьбы не видны, вся их жизнь — лишь жертвы и муки. Встряхнуть и разрушить царский трон, самодержавие с его армией — невозможно, те же самые мужики в солдатских мундирах пойдут — и идут — усмирять бунтовщиков. Богушевич вспомнил шестьдесят третий год… Не поднялось же тогда крестьянство на бой, хоть и звали его бороться за землю и волю. Собрались лишь небольшие отряды, а рассчитывали создать мужицкую армию. Хорошо помнит он и свой приход в отряд. Явился на место сбора, где, как ему говорили, должно было сойтись несколько сот повстанцев, и застал всего с полсотни кое-как вооружённых людей. Да и тех после половина осталась. Многие крестьяне, особенно православные, так и заявляли: «Не пойдём против царя-батюшки, он нам волю дал от панов. А бунтуют паны-поляки, не хотят землю отдавать мужикам». Восстание, не поддержанное крестьянами, захлебнулось, не пошло дальше западных губерний.

Не так давно, будучи в Чернигове, случайно познакомился с молодым московским студентом, и тот доверчиво признался Богушевичу, что «идёт в революцию». Был с ним длинный дружеский разговор, были споры. На вопрос Богушевича, верит ли тот сам, что возможно завоевать народовластие, студент ответил: «Не верю, но надо же что-то делать, надо всколыхнуть Россию, народ, вбить людям в голову, что есть борцы, которые ведут их к воле и счастью. Взбудоражить их, заставить протестовать, бунтовать, а не терпеть, как быдло, издевательства. Пусть бунтами ничего не завоюешь, но чем больше будет этих бунтов, тем скорее наступит всеобщая революция. А мы, революционеры, идём первыми, идём на смерть. Пусть мы сгорим в огне революции, зато осветим дорогу народу и пламенем наших сердец возжжём надежду на лучшее будущее». Сказано было с пафосом, но искренно, было видно, что студент готов пойти на каторгу и даже на смерть. А был этот юноша из весьма богатой сановной семьи, а не какой-нибудь вечно голодный, бедный, как церковная крыса, разночинец.

— Если нет смысла сейчас бунтовать, что все-таки делать тем, у кого болит за народ сердце? — сам себя спросил вслух Богушевич. И задумался, забыв, что его ждут судебные дела, служебные бумаги, на которые нужно немедленно отвечать. — Может, действительно, правы те, кто утверждает, будто все изменится само собой. Есть революция и есть эволюция. Как нельзя приблизить рождение ребёнка — отпущенный для этого природой срок не сократить, — так нельзя ускорить развитие общества. Постепенно все наступит само. Становится все больше и больше образованных людей, в деревнях открываются школы, больницы, богадельни, приюты для сирот. Идут в университеты разночинцы и даже дети кухарок. Сильнее стала промышленность, строятся фабрики, заводы, железные дороги. В вольные сибирские края едут малоземельные крестьяне, из некоторых деревень половина переселилась. То, что вчера было запрещено законом и моралью, сегодня дозволено. Не сравнить же порядок и режим, которые были пятьдесят, даже тридцать лет назад, с теперешним, хотя строй тот же самый — царский. Законы установлены такие, о каких при Николае Первом только мечтать можно было: Судебное уложение, Уложение о наказании… Суды присяжных. Многие нормы этих законов останутся и в будущем, когда на смену самодержавию придёт народная власть. Но нам-то что делать — сидеть и ждать? Ждать, пока все само изменится к лучшему?

Богушевич встал, вышел из-за стола, подошёл к окну, взглянул на посаженную им берёзку, словно ожидал от неё ответа. Берёзка молчала, не шелестел ни один листок, стояла тихо, словно стыдясь, что не может ответить ему.

— Стоишь, детка, молчишь, — усмехнулся Богушевич. — Что тебе до моих думок и тревог. Вырастешь большая, выше дома. Век у вас, у берёз, долгий, ты ещё дождёшься великих перемен и хорошей поры. Только какая тебе разница, хорошо или плохо живёт народ на этом свете.

— Народ, народ… А что такое — народ? — задумался Богушевич. — Народ — это объединение отдельных людей. Он складывается из конкретных личностей — меня, Параски, Серафимы, бондаря, царя, Кабанова, министров… Значит, служить народу — это служить конкретному человеку, любить его? Любить ближнего — такая заповедь есть и в христианстве. Не таить зла на врага своего, прощать ему грехи его и перед богом, и перед людьми. Гуманная заповедь, добрая, только, положа руку на сердце, кто её исполняет, кто следует ей по велению души? Лишь в притчах это и видишь, вроде того, как старец-пилигрим, когда грабитель все у него отобрал и его избил, крикнул ему вдогонку: «Сын мой, не иди по этой дороге, там каменья острые, ноги побьёшь». Красивая притча, христианская, так и должно быть, если любишь человека и прощаешь ему грехи его. Только вот встретишь ли такое среди реальных людей? А ведь встретишь.

Богушевич вспомнил вчерашний случай, и сердце больно кольнуло. Муж убитой Параски Степан кормил на крыльце своих детей и, увидев Серафимину дочку, глядевшую на них из-за плетня голодными глазами, покормил вместе со своими. Конечно, делая это доброе дело, Степан и не помышлял о том, что исполняет христианскую заповедь, доброта его природная, свойство характера.

Порядок в государстве, думал Богушевич, — все, и плохое, и хорошее, что выпадает людям, зависит от них самих, а не от бога. Нет более великой силы в отношениях между людьми, чем доброта, сострадание, готовность помочь другому, поделиться последним, желание облегчить страдание ближнего. Представь себе, вдруг все люди, начиная с царя и до последнего бедолаги-батрака, стали честными, справедливыми и добрыми. Цель каждого — не нажиться за счёт другого, а поделиться лишним. Как бы изменилась тогда жизнь, расцвели люди, побогатели духом! Не было бы тогда преступлений, не понадобились бы ни следователи, ни суды, а на тюрьмах висел бы замок и белый флаг… Расчудесно было бы!

— Расчудесно было бы! — повторил Богушевич вслух и хлопнул ладонью по столу, по тем бумагам, которыми должен был заниматься. И сразу опомнился — черт знает о чем думает, философствует. Глупости все это, голубчик, фантазии. Люди за сотни тысяч лет не подобрели и равными не стали и ещё за тысячи лет не изменятся. Нет на свете равенства. Даже козявки одна другую пожирают. А в лесу деревья разве друг с другом вровень растут? Казалось бы, бог каждому дереву дал волю, а вон же, все они разные. Одно до неба достаёт, а другое гибнет в тени этого высокого…

Наконец он стряхнул с себя эти тяжкие мысли и фантазии и стал прикидывать, что ему нужно сделать по службе в первую очередь. В дверь стукнули, тихо, несмело. Он крикнул, чтобы входили. Дверь приоткрылась, просунулась голова в чепце и повязанном поверх него платке.

— Паночку, можно?

— Заходите, пожалуйста. Я вас вызывал?