А тогда, когда всё цвело, и каждый цветок был и бодр и свеж, и, конечно, хорош собою, и все они стояли по стойке смирно в ожидании чуда, да и время было такое — многие ждали чуда, хоть и не знали, что оно, — мальчик вышел из веранды, и тоже почувствовал что-то. То ли цветы были тому виной, их запахи ударили в голову, то ли нет, но он — мальчуган — остановился на полпути от веранды к калитке, и внутри у него что-то раскрылось. Какой-то дремавший, а может, и спавший доселе бутон. О нём мальчик и не подозревал.
И внутри него — человека — что-то разверзлось, огромные пространства открылись там.
И заполнить их хотелось чем-то таким, чем-то настоящим. Но где оно, это настоящее? Как его отыскать? Где найти того, кто поможет? Этот тот был вроде и человек, а, может, и не совсем человек. Но кто бы он ни был, это была живая душа. И мальчик, не задумываясь, отдал бы всего себя этой душе. Только бы разыскать её, его, того… Но где он, и кто он?! Учитель, наставник, герой? А, может быть, бог?
И он начал искать его в потёмках, а, может, и в полной темноте. Телесного или без, он разыщет его. Ему откроется…
11. Можно или нельзя
Радости всегда не хватает. Её всегда мало. Ещё недавно стоять за нею приходилось в очереди, людей в которой было видимо-невидимо, если из очереди исчезал один, то выбрасывали целый десяток, а если исчезал десяток — выталкивали всю сотню. Особо пристально следили за первыми ста — их называли чёрной сотней.
Сначала исчезло монголо-татарское иго, спустя ещё какое-то время закончились и очереди. Это было большим облегчением. Радость стала доступной. И пусть некоторые называют её покупной, а некоторые даже продажной. Жалкие людишки. Легче всего испоганить то, что открыто, как душа. Доступно в понятиях, и дано им в ощущениях. Форма, в которую облекают радость, может быть самой разной, и она, к сожалению, ещё не всегда соответствует содержанию, не везде и всюду выступает, как единое и неделимое с ним, в выражении образном, ибо в прямом, примитивном смысле, они всегда разделяются, именно в ту минуту, когда содержимое выливается из содержащего. Хотя в массе произведений, сокращённо масскульте, о единстве формы и содержания не может быть и речи: они, как пара закадычных друзей, зюзей, которые только что вышли из бара, один опирается на другого, а другой — на первого, и, хотя друг без друга им никак, едины они только с виду. Минутку терпенья, это мнимое единство, вот уже один потащил другого за руки, за руки неудобно, потащил за ноги, а другой, бесконечно счастлив от движенья, пускает пузыри, плывёт в пучине, раскинулся, распростёр руки, как крылья. Вот и перекос. В сторону формотворчества, или в противоположную — изложения на заданную тему — пока не изучено. Но гипотезы есть.
В бутылке с горлышком лебедя — а, может это — лебёдушка, которая стыдливо повернула головку куда-то в сторону, отвернулась — чувствуется не только рука мастера, но и рука подмастерья, в сём творении видны следы позднего маньеризма и вездесущей эклектики, знатоком коей и выступил подмастер. Глаза лебедя художественно безумствуют, и о назначении розовой жидкости, которая плещется ниже горлышка, догадываешься сразу. Это не жидкая радость, ни-ни-ни, это — нечаянная радость: для первого причастия. С колером гармонирует и название — кулер, и вкус, и послевкусие, о котором пока не задумываешься.
А каково единство формы и содержания той радости, что продаётся в обыкновенной трёхлитровой банке! И хотя изобретателя банки все уже давно забыли, но чего он желал, чем именно хотел наполнить эту бессмертную тару, ни у кого не вызовет сомнений, ни у академика от науки, ни у крестьянина от сохи. «Крепкое» — это не мимолётный поцелуй, который коснётся края души, чтоб оставить желание, перенести его на потом, или сублимировать — нет, нет, и ещё раз нет, это отрада, которая сразу наполняет всю душу, всего тебя, от носа до хвоста, крепкая, как поцелуй того, в ком можешь не сомневаться, и захлёстывающая всё естество без остатка — это уже потом, — а вот ещё до того, до того как, просто ещё в начале, когда появляется она у тебя в руках, ты обхватываешь её, и прижимаешь к груди: боже, как хорошо…
Нельзя не сказать, ибо молчание почти преступно, о самой распространённой, самой ходовой радости, которая так и называется — трёхходовка, термин, позаимствованный из шахматной науки, что лишний раз подтверждает близость этой науки, да и других наук, к искусству. Не поймёшь просто, где начинается одно, и кончается другое.
О трёхходовке можно и говорить, и писать, и петь — всё будет мало. Это именно она развеселит любого, именно её обожают преподаватели колледжей — любимый напиток, — она годится и для слабых умом, и для повреждённых…