Неудивительно, размышляла Сюзен, что Энн Элизабет удручена и с тревогой говорит о своем отце. Всегда он был таким мудрым, здравомыслящим, добрым! Он не верил и ее учил не верить ядовитым слухам, на которые так падки легковерные люди.
— Инквизиторы, сжигавшие ведьм на кострах, еще не все поумирали, — говорил он дочери. — Прозвище свое они изменили, но политика их осталась той же. Этих людей можно узнать по запаху человеческой крови, пропитывающей их мысли.
А теперь он сам перешел на сторону кровожадной толпы, стал ненавистником гуннов!.. Дочери его, всегда считавшей отца героем, старавшейся быть такой, какой он хочет ее видеть, — дочери его могло показаться, что фундамент, на котором она строила свою жизнь, раскололся.
Об отношениях своих с отцом она мало говорила Сюзэн и другим друзьям. Слишком мучительно было об этом говорить. Но Сюзен легко могла себе представить, что теперь она против своей воли его презирала — ведь он сам научил ее презрению. А он негодовал против нее — он был способен на вспышки ярости. Должно быть, сначала они часто спорили, а затем она устыдилась столь безжалостно вскрывать его духовную несостоятельность. С тех пор они, вероятно, не касались насущно важных вопросов и, не слагая оружия, заключили перемирие…
— Моя дочь, — сухо сказал он Сюзэн, — не разделяет моих убеждений.
Затем, вспомнив, что Сюзэн Бивер была другом его дочери и защитницей радикализма, он вежливым тоном добавил:
— Вероятно, и вы со мной не согласны.
— Да, вы не ошиблись, — сказала она. — Но война когда-нибудь окончится, и мы узнаем, кто из нас был прав, а кто — неправ. А пока, мне кажется, следует быть снисходительным…
Он покачал головой.
— Бывают случаи, когда терпимость неуместна.
Внезапно он поддался тому импульсу, какой подчинял себе всех собеседников Сюзен Бивер; ему захотелось высказать то, что было у него на уме.
— Я старею. Быть может, озлобляюсь. Но я — не такой плохой, каким считает меня Энн Элизабет. Я пытаюсь ее понять. А она… даже и не пытается. Кое-что произошло этой осенью… в сущности пустяк, но с тех пор нас разделяет стена. Она не понимает, и незачем ей объяснять. Знаю, что это пустячное событие она запомнила, хотя никогда о нем не говорит. На меня она смотрит, как на злодея, потому что я разбил несколько немецких пластинок для граммофона.
— Вы разбили немецкие пластинки? — с недоумением опросила Сюзэн.
— Да. Топором… Не знаю… быть может, и вы не поймете… Может показаться глупым. Ну, пусть глупо, но все-таки нельзя из-за этого возненавидеть человека. Она никогда не любила немецкой музыки. Немецкую музыку любил я… Со дня оккупации Бельгии мысль о том, что эти пластинки находятся у меня в доме, не давала мне покоя. Если вы знаете немецкую музыку, мисс Бивер… ну словом на свете нет ничего более трогательного. А после всех этих ужасов в Бельгии мои пластинки казались мне каким-то издевательством. Мне больно было думать о том, что эта музыка целиком меня захватывала. И вот однажды я решил от них отделаться. Я мог бы их выбросить в мусорной ящик, и Энн Элизабет никогда не узнала бы об этом. Но мне захотелось еще раз их послушать. Я завел граммофон… Впечатление было потрясающее. Помню последнюю пластинку «Heilige Nacht», поет Шуман-Хейнк; эта пластинка всегда была моей любимой. Быть может, вас удивляет, мисс Бивер, что я интересуюсь так называемой «религиозной» музыкой. Видите ли, встречаются люди отнюдь не религиозные, которые, однако, с удовольствием смотрят на изображения святых, распятия и так далее… Я лично никогда не мог отвлечься от сюжета и к таким картинам был равнодушен; но музыка — другое дело. С моей точки зрения, музыка никогда не бывает религиозной в том смысле, в каком я понимаю религию; она может быть только прекрасной и человечной. Сочиняли ее не Торквемадо и не Кальвин… Ну, как бы то ни было, а эти пластинки меня расстроили… немецкой музыки я не слышал с августа 1914 года, а раньше наслаждался ею каждый вечер. Кажется, мне захотелось сохранить пластинки. Но это расстроило бы меня еще больше, я бы стал думать о том, как могут люди, создавшие эту музыку, совершать такие зверства в Бельгии? Итак, я решил избавиться от пластинок. Мешкать было нечего, я вынес их во двор и топором разбил на куски… Я не хотел, чтобы Энн Элизабет об этом знала; нужно было покончить с ними до того, как она вернется домой из колледжа. Но, должно быть, я замешкался, слушая граммофон; было уже поздно, и она пришла как раз, когда я их разбивал. Ни слова не сказала, только взяла одну пластинку и посмотрела на нее, это была последняя, которую я еще не разбил, — «Heilige Nacht». Потом положила ее на землю и смотрела, как я ударил по ней топором. Никаких вопросов она не задавала. Конечно, была уверена, что она и так все знает… Да, — с горечью проговорил он, — спрашивать она не стала…