Выбрать главу

Он вышел из кабинета, прошёл в зал. Стоя в темноте, он почти физически ощущал, как сдвигаются стены, как угрожающе навис над его головой безжалостный, блестящий потолок. Дом был тюрьмой.

Он подумал об Анджело Пассегто: как ему дышалось там, в камере, по ночам?

Маррею и самому было тяжело дышать. Стало ещё темнее. А стены все надвигались. Нет, не дом, а сам Маррей Гилфорт был своей собственной тюрьмой. И всегда стремился освободиться от неё, избавиться от необходимости быть самим собой. Пытался стать Сандерлендом Спотвудом и научиться скакать галопом на сером жеребце по красной, как кровь, глине. Пытался стать Алфредом Милбэнком, повторял его слова, брошенные тогда в чикагском баре: «Не пройдёт и часа, как я отдам сто долларов за сочный кусок иллюзии в юбке и со всем, что полагается!» Пытался заставить людей уважать его и для этого пробивался в Верховный суд штата. Хотел бы даже стать Анджело Пассетто в том старом, тёмном доме.

Но если он сам себе был тюрьмой, то кто же тогда тот Маррей Гилфорт, который пытался вырваться из этой тюрьмы?

Ум его медленно осваивал эту мысль. Наверное, так несмышлёный ребёнок рассматривает незнакомый предмет, неуклюже вертя его в своих руках. Он стоял под ледяной тяжестью люстры и боялся шевельнуть головой, боялся заглянуть в большое зеркало во всю стену, потому что знал, что мерцающая тёмная глубина, возможно и не отразит Маррея Гилфорта. Он бросился вверх по лестнице и вдруг ясно и отчётливо, как днём, увидел светящееся от счастья лицо Кэсси Спотвуд. И снова услышал её вопрос: «А ты когда-нибудь любил, Маррей Гилфорт?» На мгновение он застыл на лестнице в темноте, а потом едва не закричал: «Да! Тебя!» Но знал, что это было бы неправдой.

Он стоял там, на лестнице, и с удивлением говорил себе, что никогда толком и не знал её. А как можно любить женщину, которую ты не знаешь? Однажды, много лет назад, открылась дверь старого дома, принадлежавшего Сандерленду Спотвуду, и навстречу Маррею выплыло из темноты бледное лицо девушки; вот и всё, что он знал о ней. Это была мечта. Мечта, навязанная ему судьбой.

Он поднялся к себе в спальню.

Около кровати горела невыключенная лампа. Он увидел освещённый ею большой портрет Бесси, покоившийся на подставке в толстой серебряной раме. Медленно подошёл к нему.

Это была фотография, сделанная незадолго до их свадьбы, — фотография молодой девушки с тонким худым лицом и смеющимися озорными глазами. Маррей всматривался в это лицо, пытаясь вспомнить, каким оно было в жизни. Глаза голубые — да, и волосы каштановые, душистые, с приятным запахом. Бело-розовая кожа; люди называли цвет её лица старомодным. Он вспомнил, что даже от самых лёгких ушибов у неё появлялись синяки — большие чёрные пятна с крохотными лучиками.

Мисс Эдвина сказала: «Люди любили бывать с ней, она была весёлая».

Он попытался вспомнить, так ли это было на самом деле. Было ли ему с ней весело? Он изо всех сил старался вспомнить и не мог.

Он глядел на фотографию, а лицо Бесси продолжало улыбаться ему все с тем же дурацким, непонятным озорством.

Да разве она не знала наперёд, каково ей будет с ним жить? Ему захотелось взять её за плечи и трясти, пока не посыплются у неё изо рта мелкие белые зубки и не сползёт с лица эта глупая улыбка. Рассказать бы этой улыбающейся Бесси, как она будет умирать!

Бесси умирала в этой комнате, на этой кровати, на промокших от пота простынях. Однажды вечером, незадолго до её смерти, когда над ней стояли с одной стороны доктор, а с другой сестра, которая меняла простыни, он вошёл и стал в ногах кровати, глядя на жену с уже привычной бесчувственностью. И вдруг что-то заставило его отвернуться от неё и подойти к этой фотографии, стоявшей и тогда на камине. Он не просто глядел на неё, он впился взглядом в тонкое асимметричное лицо, храбро улыбающееся в своём неведении будущего. Это было невыносимо. Он повернулся и бросился вон из комнаты и больше никогда не рассматривал эту фотографию.

А теперь вот посмотрел и, глядя на неё, вспомнил, как мисс Эдвина сказала: «Она любила вас». И вдруг понял то, что в глубине души знал всегда, знал, но не осмеливался даже себе в этом признаться.

Понял, что если Бесси и любила его, то только потому, что она не пользовалась популярностью у парней; послушать, как она болтает да хихикает, охотники находились, но она была такой тощей! И танцевала плохо, дёргалась, будто скелет на проволочке. Но она была хитра и лукава, она знала его слабости и понимала, что в конце концов он обязательно женится на ней. Из-за её дома, из-за её денег, из-за её друзей, из-за её имени.

И она его любила.

Ну, а если она любила его — Гилфорт потрогал краешек этой мысли, как трогают острое лезвие ножа, — эта любовь была лишь доказательством её несостоятельности.

«И моей, — подумал он, отчаянно сопротивляясь этой мысли и все же чувствуя, что отступать уже поздно, — и моей несостоятельности тоже».

Он понял, что ненавидит её.

«Она любила вас», — сказала мисс Эдвина.

«Любовь, — подумал он, — так вот она какая. Тешить себя дурацкими грёзами, как эта дура Бесси Гилфорт, или дурацкой ложью, как эта дура Кэсси Спотвуд, да ещё при этом называть ложь правдой». И он подумал о бесчисленных людях, идущих сейчас по улицам, стоящих в дверях, лежащих в темноте своих спален, — миллионы людей, и все в чудовищном мире иллюзий. Он смахнул портрет с камина и отвернулся.

Он не видел, как портрет упал, только слышал звон стекла, разбившегося о каминную решётку. Он стоял посреди комнаты, в углах которой уютно лежали тени, и смеялся.

Но смех его звучал лишь одно мгновение.

Потому что его поразила мысль, возникшая не сразу, а как бы нарастая, точно гулкий удар колокола: грёзы — ложь, но грезить — вот в чём правда жизни.

Он стоял в оцепенении, пытаясь осмыслить значение этого открытия. Он не понимал его, но чувствовал, что если миллионы людей живут, не задумываясь об этом, стало быть, они-то все понимают и тогда открытие его хоть что-нибудь да значит.

И он с болью воскликнул: «Почему же мне никто не объяснил, никто не сказал!»

Всю его жизнь какие-то люди проходили мимо, встречались на его пути, иногда улыбались или даже приветливо махали ему. Та женщина, что сидела под кедром, она ведь махала ему и улыбалась. Те мальчишки, что рыбачили там, они тоже смотрели на него, у них были ясные, чистые лица. А теперь вот он стоит тут, содрогаясь от невыносимой мысли: как же он раньше-то, раньше не знал?!

Он медленно снял халат.

Он всех ненавидел.

Сначала он лёг и уставился в потолок. Потом, приподнявшись на локте, нашарил в ящике стола коробку, достал из неё таблетку и не глядя быстро сунул её в рот, словно за ним подсматривали.

Сейчас он уснёт.

Но он не лёг на подушку. Он принял ещё одну таблетку. Проглотил её. Когда во рту собралось немного слюны, он проглотил третью, за ней четвёртую.

И как бы глядя на себя со стороны, удивлённо подумал: «Что это со мной происходит?»

Он сидел, опершись на локоть, и ждал, чтобы во рту собралось достаточно слюны. Нет, он не знал, что с ним происходит. Он просто ждал, пока наберётся слюна во рту. Когда коробка опустела, он лёг.

Спустя немного, он протянул руку, не глядя нащупал выключатель и погасил лампу.

На какой-то миг ему показалось, что он смотрит в иллюминатор самолёта и, убаюканный рёвом моторов, видит, как пушистое, серо-голубое облако обволакивает все вокруг и розовеет от пламени, вырывающегося из турбин самолёта.

А потом он был уже не в самолёте. Он падал, нет, он парил в восхитительном свободном падении, совсем один в светящемся розовом облаке.

Вдруг что-то изменилось. На какой-то миг, словно погрузившись в ледяную воду, он осознал, что с ним происходит. Понял, что он натворил. И ему захотелось все исправить, потому что он должен был вернуться в мир, ходить по земле, ибо одного этого уже достаточно для счастья, это уже само по себе счастье — просто ходить среди других людей, каждый из которых погружён в свои собственные грёзы, и люди эти будут глядеть на тебя и улыбаться и, может, даже помашут тебе. Он с невероятным трудом приподнялся, потянулся к лампе, попытался встать, крикнуть. Позвать Леонида.