Проворов был рад этой встрече. Она была похожа на встречу с Зельдовичем. Так же зажегся, загудел «примус» в его душе, таким же жаром наполнилась его голова. Тогда он подумал, что встречи с людьми в книге намного значительней встреч в жизни: общение предполагает диалог, а значит — быстроту мысли. Он же, вот беда, тугодумом был, до него дольше, чем до других, доходило, и часто доходило не так, как до других; часто доходило не то, что доходило до других. Иной раз и чувство такое появлялось, что читал он книгу другую, хотя и автор и название те же были. А общение… общений он иной раз и боялся. Да, даже боялся.
Помню, ему надо было выступать на первой его, на студенческой конференции. Тема была представлена расплывчато что-то по Достоевскому. И он выписывал карточки, постулировал чужие мысли, и ему было скучно, потому что он знал, доклада не получится. Хоть тресни: в голове ни одной своей мысли нет. И он тупо смотрел на разложенный перед ним пасьянс из цитат и «выжимок», а мысль, оказалось, шла своим неведомым и привычно незаметным путём его «мычалок», шла мысль своим путем, и неожиданно понял он что-то новое, что-то своё в Достоевском. Это было за пять минут до выхода его к кафедре. И он боялся, что не донесёт свою мысль до кафедры, что обязательно расплескает её, так как голова его вдруг закружилась от внезапного озарения, и ноги едва слушались.
Что сперва он говорил, то неважно: то были общие места. Слова ни о чём. Но жар поднимался и гудел в нём, и он не слышал за гулом этим, как говорит, как произносит пустые те слова, а в конце была высказана эта его мысль.
В «Преступлении и наказании», в конце романа Достоевский говорит, что перед Раскольниковым открылась новая жизнь, но эта новая жизнь — тема уже другого романа, который он обязательно напишет, а роман про братьев Карамазовых задуман был им как трилогия, так почему же не дописал их автор? А потому, — сказал Пётр, — потому, сказал он, — потому что для Достоевского жизнь его героев неразрывна с борьбой идей, которая происходит в их головах. И когда эта борьба кончается, когда герои приходят к одной мысли, они перестают жить: жизнь в них кончается. Продолжения не будет. Жизнь в движении, в статике — смерть. Жизни — опять не будет. Она уже кончилась.
Тогда в глазах Белинкиса сверкнул интерес, и Лурье встал из-за стола… А он сбежал из-за кафедры, спрятался, чтобы не говорить ни с кем. Он ни с кем не хотел говорить. Он боялся, что, если ему возразят, он не найдёт в себе аргументов…
После Белинкис несколько раз пытался заговорить с ним, но он отвечал односложно, смущался и уходил от разговора: ну что он мог сказать самому Белинкису?! Что?..
Позже, лет через пятнадцать, а, может, все двадцать лет через, в одной из работ Гроссмана он наткнётся на подобную мысль и подумает спокойно: вот, оказывается, какой умный я был… И усмехнётся.
Смешно это, право. Да.
В тот вечер появился в общаге Лёшка. Он теперь редко бывал и в институте, и в общаге. И было непонятно, то ли он живёт — Надежды и готовится к свадьбе, то ли скрывается от неё у родителей в Стрельне, а когда вот так появлялся, всё равно было непонятно.
— И что же, вы сбежали? — почему-то развеселился Лёшка, когда Проворов вернулся с левицинского вечера.
— Уху, — промычал Проворов и понял, что ему тоже вдруг становится весело. — Сссиганули оттудова. Сссиганули, — просвистел он, растягивая своё длинное «с». — Сссыпанули оттудова.
— А он?
— Да при чём тут он, Лёша?.. Есть стихи, есть умный человек, и слушать его да слушать бы… И ребятки все умницы, а я как болван среди них…
— Слишком умны?
С Лёшкой всегда было просто: с ним можно было разговаривать, а вот с Олежкой Артемьевым говорить было не просто: он всегда — вот именно — «слишком умным» хотел быть.
— Умным слишком невозможно быть. Можно быть умным, а можно быть глупым. А слишком… — это уж слишком получается. Но быть глупым… Знаешь, такое чувство действительно есть, что глупый.
— Это ты-то?..
— Это я-то, я-то… Не пойму, так ли всё или немного выдумал я. Знаешь, я утром в июле или августе (не помню когда) шестьдесят восьмого приехал в Петергоф, иду по аллее… нет, это не репродуктор был. Должно быть, «транзистор» кто нёс… Десант в Праге, Дубчек бежал на юг, а репортёр будто в аэропорту, будто видит американского посла, который плачет, потому что своих ждал… Нет, это я, пожалуй, выдумал… Если б там намечался НАТОвский десант, то Третья мировая могла начаться. Пожалуй, я это выдумал. Репортёр просто наших тогда встречал. И плакал посол…