А он «Брюньона» прочитал, когда было ему уже двадцать.
…Нужно было сказать, — рассуждал он в разорванном своём сознании, — нужно было сказать, что вы в больших городах не видите ничего за кирпичными стенами… стены мешают вам увидеть, как тесно живут люди в «коммуналках», вы про них знаете, но они не на глазах у вас, они не могут попасть в ваше сознание… — осознание… Нет, пожалуй, не так сказать надо… а как? Ведь и для меня повседневный быт привычен, и я никогда не вспоминал, что в пятьдесят втором, когда мы приехали из Ижевска, в городе, а это столица автономии, было всего три кирпичных жилых дома. Когда из Владимира приехал Юра Нехорошев со своим папой доцентом Алексеем Владимировичем и красавицей мамой — тётей Раей, они поселились в бараке за Советской. Там у них была двухкомнатная квартирка. И «удобства» во дворе. Но там были, там, среди этих бараков, были три голубятни!.. Прекрасные, большие, на высоких шестах!.. Там, за Советской жили ребята, с которыми мы дрались, и ходить к Юрке было опасно. А заречные тоже дрались с нами, а мы дрались с ними.
Да, за рекой, на крутом берегу так и сяк стояли чёрные избы, и там был большой двор с конторой. Оттуда мужики с клетками на подводах разъезжались по городу, чтобы отлавливать бездомных собак и кошек. За рекой жили «золотари». Они собирали всё городское дерьмо из помоек и сортиров, которые были в каждом дворе, кроме трёх наших, они ездили на подводах с огромными бочками, и у них были вёдра-черпаки на длинных шестах, которыми они черпали дерьмо, а ночью!.. а ночью эскадрон «золотарей» захватывал наш город. Захватчики дикой бандой с гиками, свистами, криками — с грохотом кованных колёс своих телег неслись по городским улицам, и улицы благоухали: это сортирные запахи волнами бродили по городу и правили городом до утра. И утром улицы ещё не успевали отойти от ночных заблудших в тусклых туманах запахов. И воняло поле за городом аж до самой Сосновой рощи. Сюда свозилось всё городское дерьмо, а потом, уже много времени после, на этом поле было городское подсобное хозяйство, и здесь росла капуста и картошка.
Но это не важно… не важно.
В этом своём состоянии — в ожидании сна или забытье — Проворов постарался сосредоточиться, чтобы понять, что он сказать собрался, что сказать хочет из недосказанного, недоговорённого в Дегтярном, или понять, хотя бы не что, а как эту ускользающую мысль высказать. Но терял смысл, и, наконец, всё же свалился в тяжелый сон. Сон был не оттого тяжёл, что снились ему кошмары — нет: снов он, кажется, и не видел вовсе, но тяжёлой была его голова. Что-то давило ему прямо в лоб, прямо в межбровье над переносицей, что-то давило так, что ему стонать хотелось. Давило изнутри, вот в чём фокус-то. Изнутри!
И он решился стонать, и проснулся, и голова не болела. Голова была лёгкая, голова, но… Нет-нет, это вот здесь, в этой точке, что немного левее, около сердца, наверное… это вот здесь было ощущение неизбежной радости. Томительное ожидание неизбежной радости. Предчувствие. Предчувствие томило. И его озаботило вдруг, что оно может его покинуть… Может покинуть его это его предчувствие. Что, в. оде, это обещанное кем-то счастье может и не состояться. Нет!. нет — не может такого быть! Оно будет! Будет оно.
С этого дня началась иная жизнь: время спрессовалось, время стало ёмким, и он то был за столом со своими листками, то проваливался вдруг в сон, в котором вроде так же продолжал сидеть за столом и писать свой бесконечный текст, а, очнувшись, сначала мучился, соображая вспомнить что-то, а потом, спохватившись или повинуясь движению своей нескончаемо звучащей теперь в нём «мычалки», продолжал свою жизнь в тексте, в словах, которые и на бумаге словно слышны были в нём. Слышны были иным, слышны были внутренним слухом. И их звук, звучащий в нём, был сродни, был частью его «мычалок».
Жизнь его вдруг оказалась так наполнена событиями, как никогда прежде… и никогда прежде у него не было такого острого чувства, чувства, что он живёт, что каждая эта загадочная фибра его души жаждет жизни, каждая фибра его души изнывает от жадности до этой его жизни, которая настигла его… наконец. Наконец настигла.
Иногда он вспоминал, что нужно поесть, и плёлся в буфет, и всё, что было вокруг, представлялось ему тенями: люди-тени, слова-тени — окружающее потерялось, оно лишилось ощущения существующей реальности, оно только проскальзывало мимо его сознания, оставляя лишь гаснущий след, подобный непонятным искрам в тёмной комнате, которые так занимали нас в детстве своей загадочной, непонятной своей природой.