Проворов ушёл в Ленхолодильник на полторы недели. Его там вскоре стали считать за своего, а он на эти полторы недели приобрёл покой и смысл. Самая неприятная работа была, когда нужно было таскать из вагонов полутуши говяжьи и вешать их потом на крюки. Туши были слякотные, пачкали одежду и воняли кровью. И были очень тяжёлые. Приятно разгружать финскую баранину. Она поступала вымороженная, и вся тушка была зашита в марлю. И красиво, и удобно. Мешки с сахаром и мукой были тяжелы, но ко всему можно привыкнуть. И Проворов привык.
Пора было собираться, пора было улетать.
Последний день он провёл у Жени со Светой.
— Проворов, ты запомни, что ты Проворов и Дед, но не Илюша. Про Илюшу забудь. С Илюшей ты пропадёшь, понял? — говорила ему Света, втолковывая, и теребила его за грудки, чтобы дошло. — Ты Пётр Проворов, ясно?
— Ну, как не ясно! Ты успокойся, Света, успокойся.
— Жень, давай не отпустим его, а? Ну посмотри на эту рожу, одного взгляда достаточно, чтобы понять, что ты Илюшка, а не Пётр. Пётр это камень, так и будь камнем!..
— Светик, не волнуйся за него, он вон какой взрослый. Ничего плохого с ним не случится. Я и сам бы сорвался в предприятие такое. Честно. Дед, возьмёшь?
— Пётр Проворов, ты — Дед, — говорила вся зарозовевшая и немного хмельная Света. — Дед, ты — Пётр-Камень Проворов. Запомнил? Повторяй за мной, чтобы в голову твою бессознательную дошло.
— Светик, ну что ты за него так волнуешься? Серёжка Казаков не пропал, и он не пропадёт в Якутии этой.
— Серёжке проще. Он преподаёт, и он по распределению. И ещё — он кобель. Таким везде просто. Серёжка кобеляка, — сказала она, и ей это понравилось, и она начала смеяться, захахатываться.
Они сидели в этот вечер за столом и попивали казахский портвейн, который притащил Проворов. Портвейн был дорогой, стоил рубля четыре, и он купил его только из-за цены, потому что в винах не смыслил ничего. Когда-то ему понравилось молдавское светлое Аб де Массе, но светлое пьют летом, а портвейн был красным, и стоил дорого, и Пётр поэтому купил его. И, вообще, если вспомнить, вино его не интересовало никогда. Но сейчас ему было тепло и уютно сидеть с друзьями, и не хотелось думать ни о какой Якутии, в которой ему делать совершенно нечего и лететь незачем, потому что вся жизнь его была уже при нём. Просто он запутался в ней, заплутал. Просто надо остановиться и подумать, и что-нибудь он обязательно придумает, только время дайте.
— Знаешь, Женя, — сказал он, меня всё время посещает одна странная мысль, появление которой я даже объяснить не могу. Мне жалко, что Бога нет.
— Что за мысль?… Отчего же?
— Если бы он был, было бы к кому обратиться и спросить, зачем всё это? Зачем он придумал нас, зачем он придумал добро и придумал зло? Какова его цель? Зачем мы?
— Говорят, неисповедимы пути Господни.
— Говорят? Значит, есть, у кого спросить? И они спрашивали? Кто?
— Дед, я не знаю. Меня эта сторона не интересовала.
— Женя, а почему елизаветинская Русь интересует тебя, а не современная?
— Так спокойнее. Вдруг что-то изменится в государстве, а у тебя диссертация уже готова, и годы работы коту под хвост. А с Елизаветой спокойно, так далеко взгляды партии не уходят. Как бы ты с Богом разговаривал, если бы он действительно был? Расскажи-ка.
Проворов взял лист из Женькиных черновиков, перевернул чистой стороной, и стал рисовать. Сперва он изобразил луковицу православного храма, потом башню католической кирхи, потом мусульманской с полумесяцем на макушке. А рядом рупорную антенну и линзу. С лучами, которые сходятся в одной точке. И так же обозначил лучи в куполе и башне.