Выбрать главу

Но что же такое коллектив? В данном случае это не только мы, учителя-воспитатели, а в той же, если не в большей степени, вы, ученики-воспитанники. Каждый, кто в коллективе выступает за правду, стремится к пре­красному и чистому, хочет строить новую, лучшую жизнь — это положительный фактор, направляющий коллектив, определяющий его лицо. И конечно ты, сама того не подозревая, стала одной из воспитательниц Энрико. А он, в свою очередь, в чем-то повлиял на тебя. Как ты думаешь? Ведь это так?

Мне вдруг вспомнилось кое-что, заставившее меня густо покраснеть. Но именно этот эпизод, казавшийся таким бессовестно несправедливым, заставил меня о многом серьезно призадуматься. Не говоря уже о позд­нейших поступках Энрико.

Когда я шла от воспитательницы, мир казался мне прежним, сияющим утренней красотой, и я заторопи­лась в больницу, чтобы разделить это чувство с Энрико.

ПОЗДНЕЕ...

Когда я стояла в больничной гардеробной и ждала, чтобы мне выдали халат, я увидела медсестру, с кото­рой мы часто говорили об Энрико. Она сказала:

— У Энрико уже был посетитель. Это его очень взволновало. Теперь ему необходим покой. Не волнуй­тесь. Я сообщу вам сразу, как он спросит о вас. Ведь вам можно позвонить?

Она, правда, сказала, что, мол, не волнуйтесь, но сама казалась очень встревоженной и это передалось мне. Бедный Энрико, я так и думала, что посещение матери тяжело отразится на твоем здоровье.

Я долго бродила по улицам.

Вечером все еще было тревожно на сердце. В школу никто не позвонил, и я решила на всякий случай еще раз зайти в больницу спросить, уж не стало ли ему хуже.

На этот раз дежурила новая медсестра, которую я ви­дела впервые. Она подняла на лоб очки и спросила, глядя мне в глаза:

— Вы ему кем приходитесь?

— Одноклассница, — просто ответила я.

И тут она сказала самые невероятные и страшные слова:

— Он умер уже два часа назад!

Это неправда! Это не может быть правдой! Это невоз­можно! Пожалуйста, пожалуйста, ведь это же не­правда?!

И все-таки это правда.

И все-таки это правда. Энрико умер.

Умер.

Умер. Мы все живем, а он умер. Его нет. Нет нигде. Ни в другой комнате, ни в другой школе, ни в другом городе. Его нет нигде. Он умер.

Это потрясло всех.

Глубоко ранило всех. И меня особенно. Это прошло сквозь нас! Прошло, как огонь сквозь живое тело. От каждого из нас что-то отняло и оставило что-то взамен. Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что это выжгло в одних то лишнее, чего не хватало другим, чтобы вжечь в них это. В этих событиях мы слились в один гораздо более прочный, чем до сих пор, сплав, и стеклянная стена старых представлений, рухнула между нами и разбилась вдребезги.

Но это произошло ценой жизни, а мы еще не были закаленными людьми...

Наверно, мне следовало бы написать здесь и о том, что я узнала значительно позднее от старика с боль­ными ногами, что лежал в одной палате с Энрико, и от медсестры.

В то время, когда я стояла на улице с матерью Эн­рико, там, наверху произошло то жестокое и непопра­вимое.

Сестра обвиняет себя, говорит, что не должна была пускать эту мать к сыну или, по крайней мере, должна была предварительно поговорить с ней. Мужчина из палаты упрекает себя, почему во время визита этой матери или, по крайней мере, сразу после ее ухода не вызвал сестру или санитарку...

Первое, о чем мать стала говорить сыну, были жалобы на то, как трудно ей, бедненькой, живется. Это была длинная жалобная и вздорная песня о человеческой черствости и бессердечии по отношению к ней. И в за­ключение трагический, прозвучавший, как обвинение, возглас:

— Будто у меня и без того мало горя и неприятно­стей, чтобы тебе надо было навести на мою голову еще и эту беду!

Ее нервы, мол, больше не выдерживают, все это све­дет ее в могилу. Во время этих излияний Энрико лежал тихо, только руки нервно теребили край одеяла. Пока мать наконец не заявила:

— Скажи, надо тебе было ввязываться в драку с бо­сяками из-за какой-то чужой девчонки!

На это Энрико взволнованно возразил:

— Мама, ну что ты говоришь. Во-первых, это была не какая-то чужая девчонка, а Кадри. Понимаешь? Моя одноклассница и... вообще-то, если бы была и чужая, то я, по-твоему, должен был сам удрать, а девочку бросить с этими типами?

Когда же мать услышала, что эта самая девушка должна с минуты на минуту прийти в больницу, она иронически и двусмысленно усмехнулась и заявила:

— Ну, прекрасно. Посидим и подождем, когда эта «одноклассница» явится. Хочу своими глазами увидеть это чудо-юдо, ради которого мой сын готов положить свою голову.

И тут же закурила.

— Не годилось вмешиваться, — рассказывал боль­ной, видевший все это. — Хотел было сказать — бросьте, мол, хотя бы папиросу. Мне было жаль парня. Он был прямо как в огне.

Мать причитала еще долго, жаловалась, что никто ее не понимает, и родной сын в том числе, что все муж­чины одинаковы, и сынок такой же, и все они обижают ее, несчастную. А она так страшно страдает. Потому-то и нервы у нее расстроены. Энрико не говорил больше ни слова, и мамаша вдруг вскочила:

— Вижу, вижу, что ты хочешь от меня отделаться. Тебе нечего сказать матери. Я тебе не нужна. Ждешь эту чужую девчонку, из-за которой уже и так получил. Ну что ж, на здоровье. Не буду вам мешать. Пожалуй­ста, я могу и уйти. В жизни уже приходилось уходить, уйду и теперь. Никто во мне не нуждается. Прощай. Это наша последняя встреча. Когда-нибудь ты еще вспомнишь свою бедную, несчастную маму, но будет уже поздно.

И бедная, несчастная мама удалилась, оставив за со­бой клубы горького табачного дыма и еще более горь­кие мысли. Ушла, так и не удосужилась спросить хоть один раз, как ее сын чувствует себя, не нужно ли ему чего-нибудь, не нужна ли ему ее помощь.

Когда за матерью закрылась дверь, Энрико припод­нял с подушки голову и позвал:

— Мама!

Потом опустился на подушку и лежал тихо, с закры­тыми глазами, так, что сосед уже решил, что Энрико задремал. Но потом заметил, что Энрико стал судо­рожно вдыхать воздух и открыл глаза.

Сосед предложил позвонить и позвать санитарку, чтобы открыть окно, но Энрико резко, почти сердито отказался от этого. Если подумать, то и это понятно. Конечно, он не хотел, чтобы другие заметили, что его мать курила в палате.

Он не хотел ждать даже меня. Боюсь, что именно меня. Хотя я не раз раньше открывала и закрывала у них в палате окно. Неужели я не смогла бы это сде­лать и на этот раз? Мой бедный, бедный друг! Как только подумаю: целый класс друзей, целый интернат своих, целая больница людей, которые там только для того, чтобы помочь в беде — и все-таки в тот момент ты был в таком тупике, так одинок. Думал, что был.

Как это страшно.

И потом — какое-то невероятно жестокое равноду­шие к себе, или что же это такое? Хотя, если бы я была на твоем месте, может быть, я поступила бы так же. Даже наверно. Ни один человек, не достигший двадцати лет, не может представить, что смерть существует и для него! Для нас существует все — великие и малые и даже совсем маленькие вещи, только не это. С неве­роятным усилием ты поднялся с постели. Ты, которому нельзя было даже поворачиваться на другой бок, как-то добрался до окна, ухватился за ручку, потянул — окно не поддавалось, резко рванул ручку и тут же упал. Для тебя больше не было ни весны за окном, ни уходившей матери, ни пришедшей меня. Ничего не было.

Ты умер через несколько часов, не приходя в соз­нание.

И твой сосед был прикован к постели, и медсестра не успела прибежать на его отчаянный звонок на не­сколько секунд раньше, и я-то была вынуждена стоять на улице и слушать бессердечный вздор, тогда как ты...