— Богатенький крот! Богатенький крот… — нежно промурлыкал он, вываливая деньги на стол.
Марусин быстро взглянул на него. Крепенький, чем-то очень похожий на майского жука Угрюмов вдруг сразу, как на ладони, открылся ему, уместившись в случайно оброненном слове.
И сразу как будто приоткрылась дверь и стало видно всю его жизнь… Сквозь перспективу сереньких лет увидел Марусин Угрюмова так, словно жил с ним всегда, всю жизнь знал его: сидел за одной партой в школе, вместе учился в университете. И всегда-то Угрюмов обладал нехитрыми умениями промолчать, когда это надо; не услышать, когда невыгодно слышать; говорить глупости, когда начальство не хочет, чтобы ты был умным… Такой был Угрюмов, простовато и нехитро умел он даже и дышать так, как хотели т а м, наверху, и вот потихоньку поднимался в чинах и сам.
Конечно, все это Марусин знал и раньше, наблюдая за Угрюмовым, но теперь получалось, словно он знал это всегда, и потому знание это уже не раздражало, было беззлобным, как данность.
— Какой крот? Богатенький? — Марусин невольно улыбнулся.
Угрюмов оторвался от счетов и исподлобья — ну точь-в-точь, как в школе — умненько посмотрел на Марусина.
— Богатенький… — сказал он и по-детски доверчиво улыбнулся. — А что?
Ответить Марусин не успел.
Зазвенел телефон, и «богатенький крот» схватил трубку.
— Да, да… — сказал он, и улыбка пропала с его лица. — Да. Сию же минуту, Борис Константинович.
Бережно положил трубку на аппарат и, не поднимая глаз, буркнул, чтобы Марусин немедленно шел на ковер.
И не смотреть на человека, когда это было нужно, тоже умел богатенький крот.
Редактор сидел за письменным столом и что-то ожесточенно правил, когда Марусин вошел в кабинет. Марусину был виден только затылок Бориса Константиновича с топорщившимся хохолком.
Разумеется, молодому сотруднику следовало бы, робко покашливая, застыть у двери и ждать, пока начальство обратит на него внимание… Разумеется. Но вместо этого Марусин подошел к журнальному столику, взял свежий номер «Литературной России» и, усевшись на диване, развернул его.
Редактор несколько секунд оторопело смотрел на Марусина, потом отшвырнул в сторону карандаш и, схватив со стола статью «Обман под аплодисменты», потряс ею в воздухе.
— Что это, а?!
Марусин спокойно сложил газету.
— Статья… — он пожал плечами.
Лицо редактора — вначале шея, а потом и двойной подбородок — затекло краской, а глаза выпучились.
— С-с-т-тат-тья? — переспросил он, сильно заикаясь. — Н-нет… Это не с-стат-тья… — он встал. — Это клевета, черт возьми! — и изо всей силы обрушил на стол кулак.
И снова Марусин пожал плечами.
Потом, ни слова не говоря, встал и вышел из кабинета.
К трем часам в фойе редакции на доске объявлений, висевшей возле фикуса с пожелтевшими листьями, прикнопили приказ. За систематическое опоздание на работу корреспонденту Марусину Н. М. объявляется строгий выговор с предупреждением.
— Выгонят тебя, Марусин, — жалостливо сказала Зорина, прочитав приказ. — Зачем ты глупостями занимаешься?
— Зачем-зачем… — пробурчал в ответ Марусин. — Глупый, наверное, просто. А ты зачем? Сегодня опять плакала?
— Плакала… — вздохнула Зорина. — Сегодня я на фабрике была. Наташа Самогубова сделала попытку самоубийства. В больницу ее увезли… А ты куда теперь устраиваться будешь?
— Устроюсь куда-нибудь.
— Устроишься… — Зорина вздохнула. — Тебе хорошо, ты талантливый. Тебя в любую газету возьмут. А я нет… Я — кошка. Помнишь, я тебе говорила, что я — собака. Я раньше так думала. А я к месту привыкаю. — Она подумала и совсем уже печально добавила: — Да и не возьмут меня никуда. Сюда и то по блату устроилась.
Марусин смутился.
— Устроюсь, конечно… — сказал он. — У меня вон тоже блату хоть отбавляй. Возьму и пойду на склад макулатуры бумагу прессовать. Меня теперь там все знают.
— Кто это на склад макулатуры собирается? — вмешался в их разговор проходивший мимо Бонапарт Яковлевич. — Ты, Марусин?!
— Я…
— Подожди немного! — Бонапарт Яковлевич покровительственно подмигнул Марусину. — Еще не все потеряно. Мы еще повоюем за тебя.
— Да я и сам повоюю… — усмехнулся Марусин. — Что я, кочан капустный, что ли? Чтобы меня любой козел обгладывать мог?
Бонапарт Яковлевич понимающе улыбнулся.
— А ты злой… — сказала Зорина, когда он отошел. — Значит, тебе плохо.