Выбрать главу

Он обернулся и взглянул на Марусина. На этого человека можно было положиться.

— Да, Марусин… — сказал он твердо, понимая, что об этом, не называя этого, говорили они и с Яковом Владленовичем долгими вечерами на скамеечке под липой.

— Да, Марусин… — повторил он и чуть усмехнулся. — Так что давай простимся… Доведется ли еще свидеться, а?

Странный человек был Марусин. Думая о других, он забывал о своих неприятностях. Так случилось и сейчас. Что значили его неприятности, если перед ним стоял человек, готовый совершить непоправимую ошибку.

— Ты знаешь… — проговорил Марусин задумчиво. — Мы с тобой об этом еще в Заберегах говорили, а сейчас я только до конца это додумал. Вот ты смотри — нам всем через несколько лет стукнет тридцать. Старшего поколения уже нет. Мы — старшие… Теперь мы должны решать… Все решать и за все отвечать. Мы и никто больше.

Напрасно Марусин заговорил так. Слова его как нельзя лучше соответствовали душевному настрою Прохорова, и он, не вдумываясь в суть их, снова плыл, убаюкиваемый печалью.

— Я понимаю… — сказал он, чувствуя, как холодеет кожа лица. Встал. Медленно прошел по комнате. Конечно же, он все понимал… Он все понимал, но его никто не мог понять.

— Я понимаю… — повторил он, обернувшись к Марусину. — Разве в этом дело?! Пошли лучше, у меня коньяк есть.

Вещи Прохорова были уже уложены — посреди комнаты стояли два кожаных чемодана. Марусин сморщил нос, увидев их. Все-таки он у себя на веранде не до конца поверил в слова Прохорова. То есть все, что говорили там, он и воспринял именно как слова Прохорова, от которых до дела всегда было очень неблизко.

Теперь же, когда он увидел чемоданы, слова мгновенно превратились в действительность.

— Прохоров, — спросил он. — Тебе не страшно того, что все сейчас совершается слишком стремительно?

— Как это? — не понял Прохоров. Он разливал коньяк по рюмкам и прервал свое занятие, удивленно оглядываясь на Марусина.

— А мне страшно… — не обращая внимания на вопрос, продолжал Марусин. — Я это только недавно понял… Просто слишком долго и медленно копилось все, поэтому и было незаметным… И вот теперь, когда скопилось так много, все рушится… Пройдена та критическая точка, когда еще не поздно было остановиться, а теперь уже поздно, и только страшно, что это ты виноват… Ты мог все удержать, но не удержал… Не сделал то, что мог и должен был сделать. Ведь это ты, и только ты, за все отвечаешь… Ты понимаешь?

— Я понимаю, Марусин… — Прохоров протянул приятелю рюмку. — Но я не могу… Не могу больше здесь…

Долго в этот вечер говорил Марусин, пытаясь отговорить Прохорова от опрометчивого решения. Прохоров кивал ему, подливал в рюмки коньяк и пил, каждой клеточкой тела ощущая сквознячок печали, пронизывающий его.

Марусин тоже пил, вздыхая, и снова говорил о пригородности России, о разорванности восприятия, о том, как легко принимаются сейчас решения, но легко только потому, что редко задумывается человек о том, что будет после. Легко потому, что, по сути говоря, все существует в данности и никогда вообще целиком, в длительном времени.

И снова пил, и снова говорил, и где-то к концу бутылки, сначала незаметная, исподволь, сформировалась в нем расчетливая-таки мыслишка, даже не мыслишка, а так — идейка о том, что если как следует подпоить Прохорова, то завтра он не проснется вовремя, проспит, и тогда рухнет вся его Африка, а вместе с ней и легкомысленные, гибельные планы, вынашиваемые Прохоровым.

И так ясно, так очевидно представилась вдруг Марусину вся эта идейка, что даже оглянулся он: не подсказал ли ее кто? Никого не было, и, боясь выдать свое волнение, заговорил Марусин о субъективности, маскируя за разговором коварный план.

— Пусть это субъективно! — восклицал он. — Пусть это только тот мир, что внутри меня. С моими представлениями о людях, с моим ошибочным восприятием. Пусть в объективном мире я бессилен, но здесь-то, здесь-то я мог бы ведь что-то сделать?!

— Да… Да… — кивал ему захмелевший Прохоров. — Да, Марусин. Храм Божий внутри нас, и за храм ты в ответе. Каждый в ответе за него. Ницше говорил, что задача человека в том и заключается, чтобы за жизнь, отпущенную ему, собрать свою душу, рассыпанную в книгах, в природе.

— Не знаю… — сказал Марусин, задумавшись. — Я раньше еще и не читал Евангелие, ты же ведь знаешь, как трудно сейчас с книгами, а уже догадывался о храме… Конечно, все, что мы говорим сейчас, — говорим об этом храме. Ты прав. Но ведь то и страшно, что мир представлений лучше, чем объективный мир… Этого я и боюсь больше всего…