Однако над последним письмом я задумался. Прав ли я был, когда высказывал свою мысль в «Осенних листьях»? Или это было временное настроение, не способное выдержать проверку жизнью? Пришла проверка. Болезнь и через два дня операция. Приговор оглашен и приводится в исполнение. В дополнение ко всему – семейная неурядица. Отношения с близкими в тупике. Я кладу все это на чашу весов, и она, конечно, летит вниз, в бездну. В тартарары. И я не знаю, что надо положить на другую чашу, чтобы если не уравновесить, то хотя бы остановить ее падение.
Но ничего и не требуется класть. Я не перебираю свою жизнь по событиям. Я как-то одновременно, одномгновенно вижу ее всю, осознавая и немаловажный факт своего рождения, появления на земле, и действительно не нахожу в себе другого чувства, кроме искренней и горячей благодарности, захлестнувшей и омывшей вдруг мою душу горячей и светлой волной. По-моему, так. Если человека нет (а его нет, если он не народился), если есть только черное и немое небытие, по-моему, если человека вывести из состояния небытия ради одного только теплого дождя, ради одного куска хлеба, ради одного поцелуя… Вот опять началось перечисление! Зачем оно? Если разбудить человека на мгновение, чтобы только показать ему травинку, осыпанную росой, и ничего больше, по-моему, он должен быть благодарен, ведь могло не быть и этой травинки, осыпанной росой. А теперь вспомним, что было. То-то вот и оно. Чаша весов остановилась и медленно, но уверенно пошла подыматься кверху.
17
18
Мне захотелось, прежде чем уехать из Карачарова, написать еще одно стихотворение. Предчувствие его уже тревожило меня. Значит, – я это знал – оно сидит во мне и уже стронулось с места в глубине души, уже всплывает, чтоб показаться на поверхности, как всплывает с речного дна цветок валиснерии, когда ему пора обогреться на солнышке и подставить себя стрекозам и бабочкам
У меня есть тут один привычный маршрут. От своего домика прямо к волжской воде, потом налево на берегу Волги до дома дяди Вани (Ивана Сергеевича Соколова-Микитова), потом, беря влево, мимо дома дяди Вани, по лесной аллее до выхода ее на травянистую солнечную поляну. И было уже пять-шесть раз, что именно на этой лесной аллее предчувствуемое и томящее стихотворение выныривало на свет. То есть уже в голове, а не только в душе возникла стихотворная ситуация и рождались первые строчки. Вспоминаю, что «Мужчины», «Я никого на свете не убил», «Листопад», «Ольха», «Синие озера», «Аргумент» проявились именно на этой дороге. Поверив в счастливую закономерность, я и на этот раз решил пройти по излюбленному кругу. Конечно, не всегда и не обязательно. А то и успевали бы вылетать из-под пера стихотворные сборники. Но все-таки, все-таки. И вот уж иней хрустит под тяжелыми башмаками и мертвые листья шуршат, ворошимые машинальной палкой. Сначала стихотворение бродило кругами. Вокруг да около. Зацепилось за известную строку из «Теркина»: «И хотя бы плюнь ей в морду, если все пришло к концу!» И начало вязаться и плестись, основываясь на этой строке.
Но никакой перспективы тут не было. Строфа не несла в себе зародыша и ростка, она сама исчерпывала себя, замыкалась сама в себе. Она могла быть концом стихотворения, а не его началом. Но она была таким концом, ради которого не хотелось городить огород.
Вскоре я потерял эту нить, погрузился в бездумное шагание по хрустящей листве, а когда очнулся и оглянулся вокруг, увидел себя уж на лесной аллее, под высокими, сводчато склоняющимися друг к дружке деревьями черной лесной ольхи, и стихотворение уже отчетливо прорисовалось. Оставалось только сесть на полдня и записать его на бумагу. То есть все остальное было, как любят говорить шахматисты, делом техники. Строки складывались такие: