— Нет, не бывает людей без недостатков. Таков и мой сын. Я верю многому, о чем услышал за эти дни — многому дурному, скверному, чего не подозревал за ним раньше... Не верю лишь тому, что он убил. Это я начисто исключаю... Эти пять дней, однако, судили не только его, не только его товарищей. Эти пять дней и каждый из нас,— он кивнул на тот ряд, где сидели родители,— во всяком случае я чувствовал себя на скамье подсудимых. И приговор, который будет вынесен моему сыну, будет вынесен мне.
Не то, не то, не то... Но не мог он иначе. Должен был сказать — именно так. Зал был разочарован, это видел он сквозь стекла очков, затуманенные, залитые потом. И лицо Горского, глухое, непроницаемое, своей непроницаемостью уже осуждало...
Его сменила Таня. Он сел, а она долго не могла начать, слезы катились, мешали, ей поднесли воды, она отпила крохотный глоточек.
— Я — мать,— сказала она, голос ее дрожал, рвался,— И мне, как и каждой матери, хотелось, чтобы ее сын был самым добрым, самым благородным, самым честным — перед собой и людьми... И вот — моего сына, моего малыша, которого я кормила грудью, над которым сидела ночами, которого за ручку водила в школу... Моего сына обвиняют в убийстве. Когда я об этом услышала, мне показалось, что я сошла с ума. Или сошли с ума те, кто мне объявил об этом. Или — что все мы, все до одного — сумасшедшие, и не следствие, не суд здесь нужны, а — сумасшедший дом... Я не понимаю... Я и сейчас много не понимаю... Вы судьи, вы знаете закон. У вас такая важная, такая высокая задача — восстановить справедливость, найти того, кто убил хорошего, достойного человека. Тогда скажите, почему перед вами, на скамье подсудимых, только трое этих мальчиков?.. А где преступники, которые готовили и готовят убийство — не одного человека, а миллионов? Готовят у всех на виду? Или они потому не сидят на скамье подсудимых, что называются премьер-министрами, президентами?.. Я слушала вас, товарищ прокурор, внимательно, слушала, как вы умело, тонко доказывали, что от игры, от спортивной тренировки до реальной жизни — лишь один шаг. Не знаю, наверное, вы тоже мать, так разве вы не задумываетесь о той «реальной жизни», в которую вступит ваш ребенок?.. А в этой «реальной жизни»—Хиросима, тысячи убитых и калек, но где, на какой скамье подсудимых — те, кто виновны в этом?.. Прошло столько лет — но сотни тысяч людей озабочены одним — чтобы их было больше, этих хиросим, в будущем!.. Кто наденет наручники на этих людей, запрет их в тюрьмы?... А война?.. А двадцать миллионов человек, погибших на прошлой войне?.. Кто виноват, что страна оказалась к ней не готова, что прежде, чем победить, пришлось: отдать немцам пол-России?.. А те, что погибли в тридцать седьмом, как дедушка Виктора — за то, наверное, что слишком преданы были революции? Где люди, которые на них клеветали, которые их оговаривали, травили?.. Где над ними суд?..— Федоров за всю жизнь в первый раз видел Таню такой воспламененной. Не то, чтобы она была тихоней, но патетика была не в ее стиле.— Где суд, где наказание виновных?.. Их нет. И какие бы наставления ни читали отцы и матери своим детям, они верят собственным глазам, собственным ушам, а глаза и уши говорят им другое. Но мы хотим — да и как не хотеть! —чтобы они выросли чистенькими, с ясными, светлыми душами... Только как же, откуда им быть — светлыми и чистыми?.. Они видят, как взрослые пьют, развратничают, воруют, лгут друг другу, обманывают государство — и это, это становится для них законом, а не те слова, которые мы специально для них произносим!.. Вы поймали, схватили трех мальчиков, школьников, и стараетесь доказать то, чего не было! Да, они не ангелы. Но и до преступников им далеко!..— Она остановилась, зубы ее колотились о край граненого стакана, о толстое стекло, вода плескалась, капала ей на грудь. И хотя пауза была долгой, над залом повисло молчание, тишина, которую и председательствующий не решался нарушить.— Я сейчас, я кончаю...— Она поставила стакан на узкий бордюрчик кафедры, и его тут же подхватила молоденькая, вовремя очутившаяся рядом секретарь суда.— Я не сказала еще о самом важном. Вот,— Татьяна указала рукой в ту сторону, где сидел Федоров,— вот здесь сидит отец Виктора Федорова, подсудимого, главного, по-вашему, злодея... Да, летчик Стрепетов был хороший, даже очень хороший человек, не зря хоронил его весь аэрофлот, весь город. Но поверьте, что и отец Виктора — тоже хороший человек, честный, порядочный, я прожила с ним жизнь, я знаю. Он журналист. Он мог бы писать безобидные статейки, корреспонденции. Но он — так же, как в годы войны воевал с фашизмом, всю жизнь воюет с человеческой подлостью. Вы читаете газеты, вы сами все знаете... И разве такие, как он, исключение? Честных, порядочных людей много. Но сил у них, у всех нас не хватает, чтобы переделать жизнь, искоренить зло... И наши дети это чувствуют. Они видят, что мы слабы, и презирают нас! И не хотят быть, как мы, — им хочется стать сильными! Что здесь плохого?.. Беда в том, что при этом они лишаются доброты, сострадания, милосердия... Но только ли такой вот Шульгин в том виноват? А сама жизнь?.. А все мы?.. А вы сами, товарищи судьи?..