Выбрать главу

Такэо перестал писать. Не слишком ли поверхностно он истолковал послание Павла? К тому же, пожалуй, многовато отвлечённых рассуждений, ведь журнал ориентирован на среднего читателя. Начал с паука, а потом его занесло куда-то не туда. Надо писать проще.

… день… месяца

Человек, сидящий в тюремной камере, вовсе не одинок. Более того, именно нам-то и недоступно одиночество. Мы ни на миг не остаёмся наедине с самими собой. Мало того, что никуда не скроешься от взглядов дежурных надзирателей, так ещё и из соседних камер тебя могут окликнуть в любой момент. Можно, конечно, не отзываться, но если ты не отзовёшься раз, другой, третий, пойдёт слух, что ты чураешься своих же товарищей, и тогда тебе устроят весёлую жизнь.

Эти так называемые одиночные камеры возникли в результате перепланировки относительно тесного пространства: при помощи перегородок оно было разделено на отдельные клетушки и битком набито людьми. Так что на самом деле наше существование скорее можно назвать насильственно коллективным. «Голосовая связь» между соседнее камерами строго запрещена. Однако поскольку надзор за нами всё-таки не является беспрерывным, она действует почти открыто.

Достоевский когда-то назвал это мукой «вынужденного общего сожительства», и это истинно так. (Впрочем, цитировать здесь Достоевского вряд ли уместно. Лучше эту фразу уберём.)

Как часто, доведённый до отчаяния, я мечтал избавиться от этого вынужденного общего сожительства! Как жаждал истинного одиночества, понимая, что никогда, до самой смерти, мне не суждено его обрести. Я даже торопил смерть, надеясь, что с ней придёт наконец желанное одиночество. (Мне бы хотелось рассказать здесь ещё и о своей тяге к самоубийству, но это невозможно.)

Чем хуже этот мир, тем легче будет его покинуть.

Боже, дай мне желание жить…

Отложив перо, Такэо вздохнул. Что-то сегодня не пишется. Из-под пера выходят только мрачные мысли, их приходится вымарывать, в результате бумага сплошь в безобразных пятнах.

И после первого слушания дела в суде, и после второго, и после вынесения решения Такэо неоднократно приходила в голову мысль оформить официальный отказ от права на апелляцию, но он так и не решился.

Если бы не мать, он сделал бы это и, получив окончательный приговор, отправился бы к месту исполнения наказания. Как часто он думал: «Всё, с меня довольно.» Надоело участвовать в скучной пьесе, где роли распределены заранее: прокурор, судья, журналисты — олицетворяли собой справедливость, ему же была уготована роль злодея. Сколько раз в суде его так и подмывало закричать: «Да убейте же меня наконец!»

Но нет, должны быть соблюдены все положенные ритуалы. И долг злостного преступника Такэо Кусумото — смиренно подчиниться законам этой бойни, это единственное, что связывает его с остальными людьми, мнящими себя поборниками справедливости.

Мать требовала, чтобы он подавал апелляцию, чтобы не сдавался, добивался передачи дела в верховный суд. К тому времени патера Шома уже не было в живых, а новый тюремный священник патер Пишон говорил: «Вы не должны огорчать матушку…» Как только он подал апелляционную жалобу, газетчики подняли шум: «Кровавый убийца цепляется за жизнь», «Кусумото из бара „Траумерай" боится смерти». Свиданий с ним стали требовать люди, участвующие в организованном его матерью движении за сбор подписей под ходатайством о его помиловании, они лезли со своими утешениями, твердя: «Не надо терять надежды, мы добьёмся смягчения наказания». Все они исходили из ошибочного представления о том, что он дорожит своей жизнью. И ему ничего не оставалось делать, как притворяться, что это действительно так.

Но на самом деле он давно уже утратил желание жить. Впервые он понял это, когда писал свои заметки «О зле». Где-то там есть такие слова: «Преступление — это попытка доведённого до отчаяния человека прорваться к смерти». Он не сам их придумал, просто переиначил случайно услышанное где-то высказывание Сартра. Сартр говорил: «Талант не даётся от природы, это та лазейка, которая возникает перед доведённым до отчаяния человеком».

И тем не менее, когда ему был вынесен смертный приговор и он оказался в нулевой зоне, у него не возникло ощущения, что он нашёл наконец свою лазейку, наоборот, им овладело ещё большее отчаяние. Приблизившись к столь желанной смерти, он понял, что заблуждался.

Ему случалось проходить мимо опустевшей камеры, обитателя которой только что увели на казнь, вот и сегодня он проходил мимо камеры Сунады. Стоит исчезнуть одному человеку, на его место тут же приходит другой. Место Сунады занял Карасава. Кого-то уводят, кого-то приводят, это однообразное чередование уводов и приводов и есть смерть в здешнем её понимании. Выращивают и убивают, как бройлеров. Можно сказать — массовое производство смерти.

Смерть является здесь конечным продуктом производственного процесса. Приговорённый к смерти — всего лишь объект, необходимый для выполнения служебных обязанностей персонала. Жизненный путь конкретного человека, его мысли, его личность вообще не имеют никакого значения. Здесь — завод, исправно и равнодушно штампующий смерть. В сущности, тюрьма мало чем отличается от бойни.

«Диагноз поставлен, надежды нет никакой, готовься к смерти», — жалостливо предупреждают тебя те, кто взял на себя труд убить тебя. «Времени на подготовку у тебя вполне достаточно. А мы уж позаботимся о том, чтобы твоя смерть была лёгкой», — милостиво обещают они.

Покорись судьбе, подчинись обстоятельствам, стань образцовым смертником, равнодушно ожидающим конца. Тебе не о чем беспокоиться. Покорно прими смерть, и очистишься от грехов.

Но разве вправе они, эти поборники справедливости, карать меня за грехи? Не они меня породили. Убивать меня имеет право только тот, кто меня породил. Да, с тех пор как возникло человечество, Бог является главным человекоубийцей: им убиты сотни, тысячи миллиардов людей, но ведь Он-то и породил эти сотни, тысячи миллиардов людей, потому имеет на это право, а у наших поборников справедливости такого права нет. Они умеют только убивать. В этом-то и заключается главный изъян философии Кириллова, утверждающего, что, убивая себя, человек становится Богом. Нет ничего презреннее самоубийства. Самоубийство могло бы возвеличить того, кто способен сам себя породить, а в истории человечества (которое, как подсчитал автор «Места человека в природе», существует уже два миллиона лет) такого человека ещё не было. Даже Иисуса породил Бог.

Так что апелляционную, а затем и кассационную жалобу я подал не только ради матери. Я подал её из почтения к той силе, которая меня породила. И ещё — всё во мне восставало при мысли, что я должен принять смерть от этих поборников справедливости. Никогда не поверю, что, убивая, они выполняют волю Бога. В каком же болоте я барахтаюсь!

Патер Шом, я больше не верю, что смертная казнь есть благо. И слова: «Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать» — уже не находят отклика в моём сердце. Наверное, тот прекрасный закат был просто галлюцинацией.

Но я продолжаю толочь воду в ступе. Ежели смертная казнь не является благодатью, она не может вызывать ничего, кроме страха. Смерть. Позорная, отвратительная, зловещая смерть. Опять это предчувствие, которое посетило меня утром. Совершенно определённое предчувствие, что следующая очередь — моя.

Впрочем, разве у меня не бывало такого предчувствия и раньше? Утром во вторник меня неожиданно вызвали к начальнику тюрьмы.

— Что, пришёл мой черёд? — шёпотом спросил я у начальника зоны Фудзии.

— Нет. — На грубом лице Фудзии неожиданно появилась добродушная улыбка. На него это было непохоже. В результате оказалось, что начальник тюрьмы вызвал меня, чтобы дать нагоняй за «Мечтания», но почему он начал разговор с патера Шома? «Ты ведь католик?» — «Да». — «Когда ты крестился?» — «Лет четырнадцать назад». Создавалось впечатление, что начальник тюрьмы проверял, насколько я «подготовлен». После вынесения мне приговора я провёл в тюрьме шесть лет, то есть был здешним старожилом, вторым после Тамэдзиро, просидевшим восемь лет. Очевидно, напоминая об этих четырнадцати годах, начальник тюрьмы призывал меня укрепиться в своей готовности к смерти.