Начались казни. Людей одного за другим выхватывали из ямы, как хорошо просолившиеся овощи из бочки с рассолом.
Подошёл мой черёд. Мужчины в чёрных одеждах провели меня в облицованную кафелем ванную, раздели донага и, поставив под душ, принялись старательно драить щётками моё тело, начиная со рта и кончая заднепроходным отверстием. Затем завели мне руки за спину и надели на них наручники, а на шею — металлический ошейник, к ошейнику прикрепили цепь и, как собаку, выволокли на улицу. На улице царила праздничная толчея, люди, заприметив странную процессию, останавливались, чтобы поглазеть на неё. Моя унизительно обнажённая фигура оказалась под прицелом любопытных взглядов газетчиков, студентов, молодых женщин, и я сгорал от стыда. Зевак становилось всё больше, а когда мы дошли до знакомой мне Гиндзы, в толпе стали мелькать лица друзей и родных — Мино, Кикуно, Иинумы, матери, Икуо, Макио…
Потом, внезапно отторгнутый этой толпой, я очутился в каком-то странном тихом месте. Я шёл по дороге, по обочинам громоздились бесконечные причудливые груды разбитых машин, дорога уходила куда-то вниз, скоро я оказался во впадине, заполненной сырым туманом, из тумана на меня надвинулась какая-то диковинная башня, и кто-то сказал: «Это место казни». (Эта башня уже снилась мне однажды перед приходом доктора Тикаки: там меня убили, после чего моё тело поместили в раствор формалина и превратили в анатомический препарат. Наверное, тот сон был продолжением нынешнего.)
Я вошёл в комнату с багровыми стенами. Там уже ожидали своей очереди какие-то люди. Все были голыми, в наручниках и металлических ошейниках — безликие рабы, неотличимые друг от друга. Одного за другим вызвали Митио Карасаву, Тёсукэ Оту, Сюкити Андо, я был четвёртым. Соседняя комната оказалась совсем маленькой, в центре стоял круглый помост. «Стань сюда», — приказали мне. Встану — тут-то мне и конец, подумал я, но властный голос парализовал мою волю, и я взошёл на помост. «Сейчас по твоему телу пропустят электрический ток, и оно слегка онемеет. Вот, видишь, ничего страшного. Это было пробное включение. А теперь — приступим». Я умер. Вот валяется мой труп. Белое до ломоты в глазах обнажённое тело приобретает красный оттенок, становится таким же багровым, как стены, и сморщенным, как высохшая редька. В момент смерти было немного больно, я пытался держаться на ногах, но ток есть ток, человек против него бессилен, а так ничего страшного: будто бежал, а потом вдруг силы иссякли и опустился на землю.
Тут я проснулся и обрадовался, поняв, что это был всего лишь сон, а на самом-то деле я ещё жив. Со стороны окна доносился странный звук, будто кто-то горстями бросал в стекло бобы. Дождь. Пошёл дождь. И, судя по всему, довольно сильный. Наверное, поднялся и ветер — уличный шум стал громче, и город словно придвинулся. Где-то там, по ночным улицам, мчатся машины, вздымая тучи брызг… Говорят, теперь машин куда больше чем прежде. Последний раз я соприкасался с внешним миром в тот день когда меня везли в апелляционный суд, то есть почти десять лет тому назад. Уже тогда перед императорским замком тянулась длинная вереница машин. Трудно себе представить, что машин может быть ещё больше, а говорят, что их просто несоизмеримо больше. Значит, с каждым годом загрязнение воздуха приобретает всё более чудовищные размеры. Вот и сегодня ночью несло какой-то вонючей гарью. Как будто жгли резину. Может, от выхлопных газов? Так или иначе это уличная вонь. И чем она сильнее, тем лучше, как, впрочем, и всё остальное — чем громче шум машин, чем ближе город, тем лучше. Потому-то я так люблю дождь. Прислушиваясь к шуму дождя, купаясь в тепловатом влажном воздухе, я думал: «Скоро весна». Этот внезапный ливень — предвестник весны. В апреле мне исполнится сорок. Дожить хоть бы до этого дня. Так хочется ещё раз увидеть в цвету нашу большую сакуру! А ведь и ей уже немало лет. Не всякому городскому дереву удаётся столько продержаться. А уж здесь, в тюрьме… Просто удивительно! Почему-то всегда, когда приближается пора цветения сакуры, у меня возникает предчувствие, что в этом году я её уже не увижу, возникает уверенность, что скоро и мой черёд. Особенно сильным было это предчувствие в прошлом году, когда цветы начали осыпаться. Я провожал взглядом каждый падающий лепесток, мне казалось, что в них заключена моя жизнь, и, когда опали последние, я приготовился к тому, что на следующий день за мной придут. Но пришли за другим, и он ушёл, сказав на прощанье:
Тогда я понял, что и он каждый день следил за облетающими цветами. Когда этого человека увели, я невольно взглянул на сакуру и увидел, что на ней не осталось ни одного цветка. С того дня прошёл почти год, а я всё ещё жив.
За окном завыл ветер, и дождь ещё громче забарабанил по стеклу. Окна этой бетонной коробки реагируют только на очень сильный дождь, так что сегодня, судя по всему, разыгралась настоящая буря. Если она не утихнет до утра, может, приговор не будут приводить в исполнение? Да нет, слишком многие отправлялись на тот свет в дождливые и снежные дни, наверняка в помещении для казни вполне основательная крыша, и никакая непогода не помешает палачу сделать своё дело. Внутренний дворик сверкал холодным тёмным блеском, напоминая спину кита. «Весьма неприятно быть казнённым в такой день», — мрачно подумал я. Тут жгучая, раздирающая душу тревога заполнила всё моё существо, и я снова проснулся. Осознав, что моё предыдущее пробуждение было лишь новым сном, никак не мог заставить себя поверить в то, что на этот раз действительно проснулся Встав и удостоверившись в том, что и правда не сплю, я подошёл к окну и впился взглядом во внутренний дворик. Светало. Дворик робко ласкали солнечные лучи. Там было пусто и сухо, никаких следов дождя. Да и ветра тоже. Забравшись на стол, я прильнул к верхней части окна и посмотрел на город. Над ним раскинулось тёмно-синее небо. Пламенели окна небоскрёбов, кое-где ярко сверкали стёкла. Никаких признаков ночной бури. Ясно что завывания ветра мне просто приснились.
Устав, я лёг, как-то незаметно уснул и увидел ещё один сон. Но на этот раз я отдавал себе отчёт в том, что это именно сон.
Мне снился дом на холме Тэндзин. С веранды открывается вид на кварталы Синдзюку, по саду гуляет ветер, срывает блестящие капельки с листьев и швыряет их на веранду. Капельки катятся по полу и беззвучно лопаются. На веранде мама, совсем ещё девочка, играет с котятами. Котят четверо: одни валяются, другие скачут — кто во что горазд. Всё это — ещё до моего рождения. Но в следующий миг, как это ни нелепо, на веранде появляюсь и я — крошечный ребёнок, цепляющийся за мамины колени. У мамы тёплая и нежная кожа, мне передаётся переполняющее её ощущение счастья. Вот она поворачивается ко мне и улыбается. Вдруг я вижу, что это вовсе не мама, а Мино. Мы с ней снова в той гостинице в Хаяме. Ночь. Я обнимаю её, набрасываюсь на неё сзади, овладеваю ею. Но тут обнаруживаю, что это вовсе не Мино, а Эцуко Тамаоки, и мне приходит конец.
Наверняка именно из-за этих снов меня и мучило с самого утра дурное предчувствие. А тут ещё каждый день приходилось встречаться с разными людьми — то с начальником тюрьмы, то с патером, то с матерью, впечатления от этих встреч наложились одно на другое и в искажённом виде отразились в этих трёх снах — о казни, о буре и о женщинах. Впрочем один из них — тот, что о буре, — пожалуй, всё-таки сбылся. Ведь когда я проснулся, было совершенно ясно, а потом, когда нас вывели на спортплощадку, вдруг началась метель. Может, мои сны хотя бы отчасти вещие? Тогда почему бы не сбыться и другим — о скорой казни и об Эцуко? Кстати, как-то под утро мне приснилось землетрясение, потом весь день меня не оставляло предчувствие, что сон непременно сбудется, к вечеру оно перешло в уверенность; после предварительного отбоя я сидел, лениво рассматривал освещённый голой лампочкой жёлтый квадрат камеры и, считая про себя — раз, два, три, ждал, когда же досчитал до шести, землетрясение действительно началось. Все зашумели, закричали: «Землетрясение, землетрясение!», а я понял, что сумел его предсказать, и мною овладел безотчётный страх.