Такэо посмотрел на высохший на солнце, ослепительно сверкавший асфальт. От вчерашней пасмурности не осталось и следа — на небе ни облачка, живительный, нежный и тёплый, как женское лоно, воздух побуждает к цветению и размножению. Прозрачные руки ветра ласкают мир, даря ему радость новой жизни. Скоро наступит весна, самое желанное время года. Своими тёплыми ладонями ветер поглаживает и нас, смертников, но для нас эта пора обновления жизни — всего лишь предвестие смерти и разложения, мы — грязные чёрные пятна на ярко сверкающей поверхности земли, спрятанные за высокими стенами тесной спортплощадки…
Семеро заключённых, среди которых уже не было Сунады и Оты, зато были Катакири и Карасава, купались в ярких солнечных лучах. Тамэдзиро Фунамото и Катакири, устроившись на скамейке, играли в шахматы, Карасава и Коно о чём-то шептались, и только Какиути стоял в одиночестве, прислонившись к бетонной стене. Сбоку от прямоугольной железобетонной коробки корпуса виднелась черепичная крыша больницы, ещё покрытая снегом, похожим на уютное пуховое одеяло. Снег искрился на солнце и быстро таял, капелью падая вниз. Вертолёт куда-то улетел, над головой сияло безоблачное небо.
— Эй, Кусумото! — крикнул Коно и оскалил свои белые зубы, готовый любому вцепиться в глотку. Очевидно, они с Карасавой упражнялись в революционности или Карасава разъяснял ему основы революционного учения, во всяком случае, на лице его застыло серьёзно-озабоченное выражение. Общаться с ним не было никакой охоты, и Такэо сделал вид, будто не расслышал. Где-то в вышине снова возник рокочущий звук, похожий на урчанье парового катера, он быстро нарастал и скоро перекрыл шум машин на скоростной магистрали и доносящийся с какой-то стройки стук молотка.
— Явился! — сказал Андо, показывая пальцем в небо.
В сияющей лазури возникла крошечная белая точка, она быстро увеличивалась, надвигалась с бесцеремонностью военного самолёта, прочёсывающего местность пулемётным огнём, потом взмыла к небу и снова исчезла.
— Они меня достали, — сказал подошедший совсем близко Коно. — Хоть бы он грохнулся, что ли, вот была бы забава! Представляешь? Сначала бабахнет, а потом — пламя до самого неба. Завоют «скорые»… Всё вокруг заполыхает, ох и заполыхает же! Эй вы, придурки! Как вам такая картина, по душе?! — И Коно погрозил вертолёту кулаком.
— Да ну тебя, может, они прилетели к кому-нибудь на помощь? — предположил Андо. — Может, у них операция по спасению крутых мафиози или ещё кого? Вот сейчас-сейчас, гляди, выбросят верёвочную лестницу!
— А вот и нет, — уверенно возразил Коно. — Эти типы прилетели, чтобы заснять меня на спортплощадке. Или ты не понял ещё, что вся эта вчерашняя заварушка произошла по моей милости? Пикетчиков интересовала исключительно моя персона.
— Ха-ха! Значит, ты у нас звезда. Небось, твоё имя будет во всех вечерних газетах. Когда этот вертолёт опять прилетит, ты уж постарайся принять какую-нибудь позу покрасивее, чтобы тебя засняли в надлежащем виде.
— Нет, нет, и ещё раз нет. Не допущу, чтобы моя героическая физиономия появилась в какой-нибудь поганой буржуазной газетёнке, — с вызовом сказал Коно, и Андо, втянув голову в плечи, убежал прочь.
— Что касается вчерашнего пикета, — сказал Такэо, вспомнив свой разговор с Карасавой и Коно, — то о нём наверняка есть сообщение в утренних газетах.
— Разумеется, а как же иначе. — И Коно искоса взглянул на надзирателя Нихэя, который, как положено караульному, твёрдо стоял перед железными воротами, придерживая рукой дубинку на поясе. — Увидим после обеда, когда принесут газеты. Полоса общественной жизни будет густо зачернена, вот увидите. А как вам утренние передачи по радио, смешно, правда? Как дошло до новостей, сразу пустили какую-то музыку. Боялись сволочи, что будут сообщения о пикете. Кстати, Кусумото, пойди-ка сюда, товарищ Карасава хочет с тобой побалакать.
— Пожалуйста, — кивнул Такэо. — Только увольте меня от разговоров о политике и революции.
— Да нет, не о том речь. Он хочет продолжить вчерашний разговор. Его, видишь ли, волнует вопрос, куда девается человек после смерти. Не понимаю, почему он так зациклился на этой дурацкой проблеме.
— Ну, вообще-то люди часто этим интересуются. А ты как? Тебя загробный мир не интересует?
— Ничуть. Да и нет никакого загробного мира.
— Но о смерти-то ты думаешь?
— Ну… Не столько о смерти, сколько о тех мерзавцах, которые являются её причиной и которых я ненавижу. Я имею в виду класс собственников и эту вашу интеллигентскую прослойку… Сделали меня козлом отпущения. Моя насильственная смерть — закономерный результат дискриминации, интриг, клеветы, несправедливого судопроизводства, репрессий, преступления против человечности…
— Всё это только внешние обстоятельства. Я не об этом, я говорю о нас с тобой, о нашей личной смерти. Всех нас ждёт одна и та же смерть — на виселице. В поле твоего зрения находятся лишь те, кто будет убивать, но казнь предполагает наличие двух сторон — тех, кто казнит, и тех, кого казнят, и мы принадлежим к последним. Причём именно мы и являемся главными действующими лицами. Ведь без нас и виселиц не было бы. Смертная казнь существует постольку, поскольку есть люди, приговорённые к смерти.
— Стой-ка, стой-ка, всё это пустая софистика. — Коно задумался, теребя полуседой ёжик жёстких волос. Седые волосы на макушке, специально смоченные и приглаженные щёткой, встали дыбом. — Что же получается? Мы, эксплуатируемые, неимущие, малообразованные, сами провоцируем всех этих собственников и интеллигентов на то, чтобы нас убивали? Стой-ка… Но сам-то ты ведь из интеллигенции? Как я могу тебе верить? Всё это софистика, чистой воды софистика.
— Но это ведь так просто. Смерть, какая бы она ни была, насильственная или естественная, это твоя личная смерть, это то, что касается только тебя и никого кроме.
— Да нет же. Моя смерть касается не только меня. Меня будут оплакивать народные массы. Видел, сколько товарищей пришло вчера? Я не один.
— Прекрасно, что ты так в это веришь, и я вовсе не хочу умалять значительности твоей смерти, но всё равно пережить эту смерть и уйти из мира придётся именно тебе и никому иному.
— Ну-у… — Словно обнаружив наконец предмет для спора, Коно выпятил грудь. — Это называется буржуазный субъективизм. Сознание определяется бытием. Это абсолютная истина. Ты ведь, насколько я понимаю, говоришь о восприятии смерти? Так и оно зависит от конкретных условий — дискриминации, репрессий, — символом которых является тюрьма и смертная казнь. Эти условия — базис, а восприятие — всего лишь надстройка. Мы должны сказать решительное «нет» этому восприятию, преодолеть его, суметь выработать в себе истинно революционное самосознание и социализировать смерть.
— Ну, если тебя устраивает такое толкование, — вздохнул Такэо, — тогда ладно.
Карасава давно уже делал им знаки рукой, но ни Коно, ни Такэо не обращали на него внимания. Не выдержав, он двинулся в их сторону. Андо тем временем отошёл к скамейке, на которой Тамэдзиро и Катакири играли в шахматы, и стал наблюдать за сражением.
Карасава был выше Нихэя и шире его в плечах, его мощный торс казался вырубленным из дерева. Длинные, торчащие какими-то странными пучками волосы падали на плечи, напоминая мокрую швабру. На глаза свисала чёлка, и невозможно было понять, что они выражают. Белое, с тонкими чертами лицо в целом производило отталкивающее впечатление. Такэо случалось разговаривать с ним из камеры по «голосовой почте», но он никогда не видел его вблизи. Только однажды, три года назад, ещё до того, как Карасаву, как особо опасного субъекта, удалили из нулевой зоны, они как-то встречались на очередном кинопросмотре.
— Это ты Кусумото? Хочу задать тебе пару вопросов, — обратился к нему Карасава.
— О чём? Тут у нас с Коно как раз развернулась острая дискуссия, в которой я потерпел поражение.
— Что такое загробный мир, вот о чём, — поспешно, как солдат, вдруг вспомнивший о своём долге, вставил Коно.
— Нет-нет, — Откинув, словно занавеску, волосы с лица, Карасава остановил Коно властным взглядом. — Это, конечно, тоже, но сейчас мне хотелось бы поговорить о Воскресении Христовом.