ся сначала столярному и плотницкому, а потом строительному делу и в настоящее время самостоятельно зарабатывает себе на жизнь, что, в отличие от своих напарников, живёт не в общежитии, а снимает квартиру, что готовится к экзамену на звание строителя второго разряда… Тут он испугался, что она может счесть это бахвальством, и приписал ещё, что хоть он и плотник, но плотницкое ремесло ему не по душе, поэтому, работая днём на строительстве, по вечерам он занимается, стараясь возместить недостаток образования, заочно изучает электротехнику и архитектуру и в будущем планирует стать инженером-проектировщиком, что в Токио у него нет друзей, он чувствует себя одиноким и часто (несколько раз год) ездит на родину. Примерно через неделю он получил новое письмо и был немало удивлён, увидев, что оно от Асако, раньше он никогда не получал писем от девушек. «Мой отец тоже плотник, и я хорошо тебя понимаю, представляю себе, как можно ненавидеть эту профессию». Он отправил ещё одно письмо, теперь уже самой Асако, дружески непринуждённое, как водится между сверстниками, и получил от неё ответ, в котором она прямо писала: «Я хочу с тобой встретиться. Напиши, когда и где, я согласна на любой вариант». В середине февраля он ждал её у станции Накано. Он успел прикурить сигарету и затянуться, когда у турникетов возникла девушка с соответствующими приметами — чёрной лентой, чёрной сумкой, в чёрных туфлях и в бежевом плаще. Узнав длинные ресницы и непокорный взгляд, он подошёл к ней и спросил: «Асако?» В ответ девушка улыбнулась, блеснув такими знакомыми ему неровными зубками. Но прежние черты увиделись ему только в этот первый момент, они сразу же исчезли — перед ним стояла совершенно чужая женщина, в которой не осталось ничего от маленькой Асако, подружки его детских лет. Они молча бродили по безлюдному парку, где белели пятна снега, оставшиеся после недавнего снегопада, потом она вытащила из сумки бутерброды и норимаки, сказала, что их приготовила мама. Через несколько дней вечером она вдруг явилась к нему домой и сказала, что ей очень захотелось увидеть его, поэтому после работы, а работала она в Кавасаки, в кафе, она не поехала в Йокогаму, а решила сделать крюк и заехать к нему в Западное Отиаи. С того дня они начали регулярно встречаться, в конце концов он дал ей ключ от своей квартиры, она приходила туда заранее и ждала его возвращения с работы. Потом он провожал её до Токийского вокзала и сажал на электричку до Йокосуки, отправлявшуюся с 13-го пути. Однажды она пришла к нему навеселе и, после того как всё закончилось, вдруг разрыдалась и сказала — знаешь, вообще-то у меня есть муж, он на девять лет меня старше, мы женаты уже пять лет, но я никак не могу заставить себя его полюбить, врач сказал, от него не будет детей, это мать настояла, чтобы я вышла за него, он обещал взять их с отчимом на своё попечение, а у меня с самого начала душа не лежала к этому браку. Какиути сказал: почему бы ей не расторгнуть этот неудачный брак и не соединиться с ним? Давай я поговорю с твоим мужем, — предложил он, а на следующий день она явилась к нему с чемоданом и сказала, что разругалась с мужем и ушла из дома. Он принял её к себе, решив непременно позаботиться о том, чтобы все необходимые для развода формальности были выполнены надлежащим образом, но, когда он написал своей матери, что собирается жениться на Асако, от неё неожиданно пришло пространное письмо, в котором она заклинала его не вступать в этот брак, Причины она выдвигала следующие: во-первых, Асако — чужая жена, во-вторых, её родной отец умер в тюрьме, в-третьих, если он женится на ней, ему придётся содержать ещё двоих — её мать и отчима. Он ответил, что всё равно хочет быть с Асако, после чего от матери пришло ещё одно письмо, в котором она писала, что решительно против этого брака. Очевидно, эти письма прочла живущая в его квартире Асако, во всяком случае, она куда-то исчезла, это произошло в середине апреля, то есть они прожили вместе чуть больше двух месяцев… Оглядев камеру, Какиути заметил, что солнечный луч, совсем недавно ползший по стене, исчез, будто его не бывало. В камере сразу стало темно. Точно так же потемнело в его глазах, когда, вернувшись однажды домой, он обнаружил, что и Асако, и её вещи исчезли. Какиути сел и принялся заново растирать клей. За сегодняшний день он доведёт-таки число конвертов до двух тысяч. Он вернулся к прерванной работе, но тут заволновалась птичка. Заглянув в клетку, он обнаружил, что в кормушке кончилось просо, и подсыпал немного. Потом снова сел за работу, но вдруг почувствовал, что у него нет никакого желания её продолжать, прислонился спиной к стене, пытаясь вычленить хоть какую-то мысль из вязкого тумана, клубившегося в его голове, и вдруг из прорыва в этом тумане выплыли слова, сказанные казнённым сегодня Сунадой. «Слушай-ка, Какиути, а ты ведь всё-таки пытался её убить». — «Да нет, что ты. У меня и в мыслях этого не было. Я просто хотел ей досадить». — «Ну, на суде никто на это не купится». И он оказался прав: Какиути осудили по всей строгости закона. «Подсудимый, обманутый в своих надеждах на брак с Асако, пришёл в ярость и, не помня себя от гнева, решил устроить взрыв на линии Йокосука, по которой вышеуказанная особа ездит в Токио, в результате среди пассажиров были погибшие и раненые», — говорилось в решении йокогамского отделения суда. Все события того дня снова возникли на сцене его сознания, выхваченные яркими огнями рампы. Когда автобус конвойной службы, в котором его везли на заседание суда, стал подниматься вверх по холму, вдали за городом показалось море; оно было грязного серовато-голубого цвета, но у него, родившегося в горах, сердце забилось от радости, он понял, что всё время хотел только одного — увидеть море. Ещё миг, и море скрылось за домами, и это был последний раз, когда он его видел. Его поместили в старенький следственный изолятор в здании тюрьмы, рядом возводили новый корпус, и на стройке целыми днями стучали молотками. В назначенный час за ним пришли четверо конвойных и, надев на него наручники, вывели из камеры, но повели не по коридору, соединяющему изолятор с залом суда, а тайными ходами, через какие-то служебные помещения, по узким переходам, — это делалось для того, чтобы избежать столкновения с газетчиками, такие же меры принимались и при первом слушании его дела. Потом он вошёл в зал, наполненный гулом человеческих голосов, пропитанный испарениями человеческого тела. Когда его заметили, на миг воцарилась тишина, потом снова поднялся шум, от входа до скамьи подсудимого было около десяти метров, но люди стояли плотной стеной, так что продвигались они с большим трудом, конвойные кричали и теснили людей в сторону, в конце концов им удалось добраться до места, он сел, поднял голову и увидел перед собой плотный полукруг фотоаппаратов и кинокамер — их было около пятидесяти. Потом секретарь распорядился снять с него наручники, что многим показалось странным — правила запрещают снимать с подсудимого наручники до выхода судей. «Снимайте, снимайте, — с добродушной улыбкой сказал секретарь недоумевающим конвойным. — У нас есть разрешение главного судьи». С Какиути сняли наручники, и тут же засверкали вспышки, зажурчали моторы кинокамер, свет больно бил в глаза; застыдившись, он опустил голову и полой пиджака прикрыл опоясывавшую его верёвку. Но потом у него словно оборвалось что-то внутри — так нещадно хлестали по глазам вспышки, — в душе вскипела чёрная ярость, закусив губу, он резко вскинул голову и обвёл глазами зал. Журналисты, будто только и ждали этого момента, безжалостно нацелили на него фотоаппараты, ослепили вспышками блицев, а один придвинул свой шестнадцатимиллиметровый объектив прямо к его лицу. Кто-то в публике закричал: «Прекратите! Ишь, налетели!» Голос был хриплый, старческий, словно послушавшись его, вспышки перестали сверкать, стрекотанье кинокамер затихло — не исключено, впрочем, что сами снимающие устыдились собственной наглости. После того как толпа журналистов отхлынула, на его запястьях снова защёлкнулись наручники, в этот момент распахнулась главная дверь, все встали, и в зал торжественно вступили трое судей: это действо, напоминающее детский фарс, было так комично, что он улыбнулся (потом в газетах написали: «Подсудимый вызывающе улыбался»). С него снова сняли наручники, главный судья приказал: «Подсудимый, выйдите вперёд», и он поднялся на трибуну. «Итак, оглашается приговор по делу подсудимого Нобору Какиути». Он думал, что сначала будет зачитана «резолютивная часть приговора», но судья начал с «описательно-мотивировочной части». Он плохо понимал, о чём идёт речь, хотя все обстоятельства дела были ему прекрасно известны, ему казалось, что он слушает сочинённую кем-то историю, не имеющую никакого отношения к действительности, но вот судья приблизился к кульминационному моменту, после которого оставались только дополнения и разъяснения. Тут публика, до сих пор слушавшая молча, заволновалась, захлопали двери, из коридора послышались голоса: «Высшая мера. Звонить, звонить. Успею дать в вечерний выпуск», и голос судьи потерялся в общем беспорядочном шуме. «…Таким образом, подсудимый признаётся виновным и, как уже говорилось в резолютивной части, приговаривается к высшей мере наказания — смертной казни…» Он поднял голову и заглянул в бесцветные, как замёрзший пруд, глаза судьи. У него возникло ощущение, что к смертной казни приговорён герой этой кем-то сочинённой и не имеющей к нему никакого отношения истории. Когда судьи и прокурор, грозно, как и полагается блюстителям закона, ступая, удалились, защитник подсунул ему какие-то бумаги: «Это апелляционная жалоба, подпиши-ка». Какиути молча уставился на него, и защитник сказал: «Ну ладно, потом, когда придёшь в себя». И поспешно убрал бумаги. На самом-то деле Какиути с трудом удерживался от смеха, его очень позабавила предусмотрительность защитника, заботливо подготовившего апелляционную жалобу ко дню оглашения приговора. Когда он выходил из зала суда, кожа горела от взглядов, вонзавшихся в него сотнями игл, ему казалось, что в глазах всех он больше не был человеком. В изоляторе пожилой начальник конвоя стал утешать его, мол не вешай нос, есть ещё окружной и верховный суд. Это его удивило: сам-то он отнёсся к случившемуся довольно хладнокровно, во всяком случае, никакого отчаяния не испытывал, и, только когда конвойный стал утешать его, понял, что с его лицом не всё в порядке, но по-настоящему осознал своё истинное состояние тогда, когда принесли обед — рис показался ему безвкусным, как пепел, и не лез в горло. Обратно его повезли на специальной тюремной машине, увидев её, он горько усмехнулся — да, он теперь на особом положении, это вам не автобус конвойной службы. Вечером его отправили в парикмахерскую, где после долгого перерыва он встретился с самим собой — в камере не было зеркала, и он давно не видел своего лица, — и ему стало грустно: это хорошо знакомое лицо как-то не вязалось с его новым статусом приговорённого к смертной казни. Копию приговора ему вручили через неделю, он попытался прочесть напечатанный на машинке на 16 специально разграфлённых листах текст, но его содержание странным образом не доходило до его сознания, недаром и в суде у него было ощущение, будто речь идёт не о нём, а о каком-то другом человеке. Когда он дошёл до второй половины «описательно-мотивировочной части», то обнаружил, что изложенные хам факты не имеют ничего общего с реальными. Он признавался виновным ни больше ни меньше как в шести преступлениях, причём все они были квалифицированы как умышленные, а поскольку не было оснований полагать, что в момент их совершения он находился в состоянии невменяемости, то есть не мог осознавать фактический характер и общественную опасность своих действий, то эти действия, а именно подготовка и совершение взрыва, повлёкшего за собой крушение транспортного средства и гибель людей, были сочтены особо тяжкими преступлениями, а посему, даже принимая во внимание отсутствие прежних судимостей, неблагоприятные жизненные условия, раскаяние в содеянном и ходатайства от более чем тысячи человек с просьбой о смягчении наказания, подсудимый всё равно признавался заслуживающим высшей меры наказания. «Признаётся заслуживающим высшей меры наказания…» Ему вспомнилось, какие глаза были у главного судьи, когда он произносил эти слова, — похожие на замёрзший пруд, да, точь-в-точь такого же цвета, как глубокий пруд возле его родного дома. Но фразы «имея целью лишение жизни и нанесение увечий неопределённому числу пассажиров», «проведение ряда всесторонних экспериментов со взрывчатыми веществами в целях подготовки к преступлению» и «вне всяких сомнений, умышленное» — не имели к нему никакого отношения. Да, на суде он признал свою вину, говорил, что раскаивается, но ему и в голову не приходило, что на этом основании судьи повёрнут дело в выгодную для них сторону, то есть полностью согласятся с аргументами, выдвинутыми прокурором. Теперь-то он осознал свою ошибку, но было уже поздно. В тот день, когда всё случилось, с утра шёл дождь, а поскольку для плотников дождливые дни означают простой, он был очень этим озабочен и, распахнув прилипавшую к телу пижаму — стоял сезон дождей, и духота была ужасная, — включил телевизор, чтобы послушать прогноз погоды, и вдруг увидел, что дикторша, лицо которой занимало весь экран, просто копия Асако: такие же густые ресницы и неровные зубы. Сходство было настолько поразительным, что ему пришла в голову шальная мысль — уж не стала ли Асако диктором. «Сегодня День Отца. Так давайте же от всего сердца поблагодарим наших отцов за всё то, что они для нас сделали, за их бесконечную любовь и заботу. Когда-то в этот день американка по имени Сонора Додд возложила цветущие ветки белого шиповника на могилу своего отца, и в честь этого события…» Он выключил телевизор и, слушая, как по крыше, словно кто-то горстями швыряет в неё бобы, стучит дождь, громко сказал сам себе: «Что ещё за День Отца? И какая бесконечная любовь и забота? Моего отца призвали в армию, когда я был младенцем, а когда мне исполнилось четыре года, он погиб в бою где-то на горе Кангипот на острове Лейте. Я даже не знаю, как он выглядит. Мать, старшие сёстры и Кэн показывали мне фотографию, на которой изображён человек в военной форме, говорили — вот, видишь, это отец, но я ничего не чувствовал, разве что зависть — ведь они-то его знали. Из-за того, что семья осталась без кормильца, мне сразу после средней школы пришлось идти работать. Я-то хотел закончить хотя бы лицей и получить какую-нибудь приличную профессию, ну там механика или радиста, а мне пришлось стать подмастерьем плотника и овладевать тяжёлым и грубым ремеслом. Ну и что это за День Отца такой?» Их мастер Мацумото говорил: «Плотнику незачем учиться в лицее, никакого проку не будет» — и не разрешал ему посещать вечерние курсы. Когда же Какиути заговорил о том, что хотел бы поступить на архитектурный факультет, разорался: «А я что, по-твоему, не строю дома? Какого ещё рожна тебе нужно!» Тем не менее он решил не сдаваться и учился сам, занимаясь по лицейским учебникам, как только выдавалась свободная минутка. Целый год он вкалывал в закрытом помещении с шести утра до девяти вечера, делал мебель, терпя брань и колотушки своего мастера, бывшего полицейского, а потом сбежал и, почерневший и исхудавший, вернулся домой. Ему было тогда семнадцать. Чтобы восстановить физическую форму, он месяца полтора проработал чернорабочим на строительстве дороги. Летом в самую жару целыми днями усердно размахивал киркой, так что к вечеру у него болело всё тело, стёртые до кровавых мозолей руки не слушались, и он с трудом мог есть. Наступил праздник Бон, и домой вернулись сёстры, одна из них, портниха, сказала — я буду платить за твою учёбу, поступай в лицей. После этого в семье разгорелись жаркие споры — как быть, если сестра выйдет замуж, ведь нет никакой гарантии, что она и тогда сможет ему помогать, в результате пришли к выводу, что разумнее будет, если он откажется от мысли продолжать образование. Их деревня была совсем маленькой, все знали друг о друге всё, и если чей-то сын продолжал учиться, соседи сразу же начинали перемывать его родным косточки — ишь, выпендриваются, — так что у таких бедняков, как он, изначально были подрезаны крылья. В конце лета того же года его через каких-то знакомых пристроили в подмастерья к одному плотнику, имевшему строительную мастерскую в городке Хоя. Согласно контракту, он должен был три года обучаться мастерству, потом ещё полгода служить хозяину в благодарность за обучение, после чего становился независимым плотником. Строительная мастерская — одно название, на самом деле работников было всего двое, мастер да подмастерье, они с утра до вечера вкалывали, выполняя субподряды большой строительной фирмы; спал он тут же, на строительной площадке, на складе, завернувшись в промасленное одеяло, зимой не удавалось уснуть от холода. Когда он попросил мастера