Выбрать главу

Опять бабахнуло. Уже пятый раз. Запикал репродуктор. Пять часов. Пи-пи-пи. Новости. Из-за грозы отменили открытие Универсиады. Шестой удар! Это здесь, что делается в других местах, не знаю. Господи, три удара подряд — седьмой, восьмой, девятый. Вот кошмар-то! Похоже, Бог Грома изволил расположиться прямо у нас над головой!

Вспышек я не боюсь. Они меня приятно возбуждают, да и в голове проясняется. А вот грома боюсь. Это к вопросу о бессилии науки. Потому что удар молнии в землю это именно вспышка, а звук всего лишь сигнал. И наш страх перед громом — наследие первобытных времён.

Вот и получается, что все эти научные теории во много раз коснее наших ощущений. Я ведь тебе уже писал о тараканах. Чувство гадливости при виде таракана возникло гораздо раньше науки, которая в результате многолетних усилий пришла к выводу, что тараканы появились на земле триста миллионов лет тому назад. Человеку достаточно было взглянуть — и всё стало ясно. А раз так, то, может быть, и страх перед громом вполне закономерен? А, вот и двенадцатый удар.

Бояться-то я боюсь, но иногда думаю — вот бы меня убило молнией! Будь я на свободе, я бы обязательно выскочил сегодня под ливень, прихватив какой-нибудь металлический предмет — ножницы или нож. По мне, так куда приятнее закончить свою жизнь в результате контакта с небесной энергией, чем ради контакта с энергией земной бросаться в жерло вулкана, как это сделал Эмпедокл. Правда, боюсь, что, услышав об этом, кое-кто может и в обморок упасть.

Знаешь, монахиня из редакции «Мечтаний», сестра Кунимицу, говорит, что ненавидит грозу и при первых же ударах грома залезает под стол и начинает молиться. Вот уж кто со странностями, так это сестра Кунимицу! Такая чудачка! Можно сказать, антипод мадемуазель Эцуко. Несмотря на её страх перед грозой, сурова она чрезвычайно. Недавно, к примеру, заявила, что в своих тюремных записках я должен уделять больше внимания анализу совершённого мной преступления. Это при том, что я вообще нигде об этом не упоминаю — ни в «Ночных мыслях», нигде. Очень многие как раз за это меня и осуждают — и падре Пишон, и литературные критики, и простые читатели. Знаешь, что я ей ответил? От тебя мне нечего скрывать, я просто перепишу письмо, которое ей отправил.

«…До сих пор я избегал всяких упоминаний об этом, эта тема для меня что-то вроде табу. Боюсь, мне никогда не удастся перешагнуть через себя, что бы по этому поводу ни говорили. Я не упрямлюсь, просто не могу. Многие преступники с удовольствием рассказывают о том, сколь велико их раскаяние, но я-то знаю: чаще всего они делают это в расчёте на жалость и похвалу окружающих. Их сентиментальные сожаления всегда облечены в цветистые фразы. Один приговорённый к смерти католик оставил после себя массу поучений и биографические записки, в которых с упоением занимается самобичеванием, после другого — протестанта и поэта — осталось два поэтических сборника, помню, газеты и журналы наперебой превозносили его религиозность и сокрушались о том, что ему предстоит окончить жизнь на эшафоте. А на самом-то деле он в течение долгих лет был осведомителем (у нас таких презрительно называют наседками) и многим навредил. Помню, однажды он поругался со своим духовником и выбросил в мусорную корзину Библию. Людям известны только его стихи, в которых он признаёт свою вину и выражает глубокое раскаяние, его же истинное лицо остаётся для всех тайной. Поэтому я резко отрицательно отношусь к подобным покаяниям. Я считаю, что человек, который действительно содрогается при мысли о совершённом преступлении, должен замкнуться в глубоком молчании и покорно ждать смерти. Я не хотел бы оставаться в долгу у своих товарищей, принявших смерть молча…»

Ну вот, думаю, этого довольно. Как тебе? Отдаёт резонёрством, правда? Тебе-то я пишу совершенно в иной тональности. Когда я пишу тебе, я чувствую себя в безопасности, не ожидаю никаких подвохов и откровенно выкладываю всё, что приходит в голову, — как наелся до отвала в день своего рождения, как бормочу себя под нос всякие там «чёрт!», «тьфу», как ем мороженое, но этой монахине я не могу так писать, и естественно скатываюсь к резонёрству. Но при этом не лгу и не преувеличиваю. В этом я верен себе, кому бы я ни писал — грозной монахине или моей милой подружке Эцуко.

Утром

Во внутреннем дворике, ещё мокром от вчерашнего дождя и напоминающем болотистую Аляску, что-то валяется, вроде бы трупик голубя. Или это осыпавшиеся лепестки розы? Нет, наверное, всё-таки голубь. Лепестки были бы светлее. Может, его сбило ливнем и он захлебнулся?

Мир окутан белёсой ватой солнечных лучей, ветер веет палящим зноем. Видимо, и сегодня будет жарко. Ах, вдруг откуда-то прилетел прохладный ветерок! Не иначе как гималайские криптомерии приберегли его специально для меня. Ладно, всё, сажусь читать.

Днём

Жарко. Ветер стих. Напитанные дождевой влагой стены покрыты мелкой испариной, в комнате душно. Я опять превратился в ленивца.

Это письмо сейчас отправлю.

Четверг, днём

Что с тобой? Почему ты так сердишься? Что за странные упрёки — будто сестре Кунимицу я пишу прекрасные, содержательные письма, а с тобой обращаюсь как с ребёнком! Твоя ревность — да, да, иначе не назовёшь — совершенно необоснована.

Ну как ты не понимаешь, сестра Кунимицу это одно, а ты — совсем другое. Сестра Кунимицу особа чрезвычайно серьёзная, у неё голова постоянно занята какими-то сложными и малопонятными проблемами. Ну и что? Для монахини это вполне обычное дело, и я стараюсь ей соответствовать. Но ты-то ведь совсем другая! Серьёзности тебе, конечно, тоже не занимать, но ты умеешь смеяться, у тебя прекрасное чувство юмора. Вроде бы только что рассказывала о чём-то мудрёном, о Юнге, к примеру, и вдруг раз — быстренько нарисуешь какую-нибудь смешную картинку, да так, что не всякому профессионалу по плечу, или захнычешь совсем по-детски, или вспыхнешь ни с того ни с сего, вот как сейчас, будто подожгли коробок спичек. Ты ведь пишешь мне обо всём, что с тобой происходит, ничего не скрывая, потому и я могу писать тебе совершенно откровенно. Но с сестрой Кунимицу такое не пройдёт. Она всегда запакована в глухое чёрное платье философских и богословских проблем, соответственно и я, общаясь с нею, облачаюсь в костюм и повязываю галстук. При этом она боится грозы, — да, кстати, совсем забыл, она ведь боится и метро и никогда на нём не ездит. Ей кажется, будто толща земли вот-вот обрушится и раздавит её. То есть ей не чужды и человеческие слабости. Жаль, что ты так против неё настроена, на самом деле она неплохой человек.

Вечером

Целый день было жарко, но мне удалось продержаться, не превращаясь в ленивца. Я читал «О подражании Христу» Фомы Кемпийского. Третий раз читаю этот шедевр христианской литературы и не устаю поражаться его великолепию. Даже жара отступила.

Цветы во внутреннем дворике, освещённые солнцем, были сегодня особенно красивы. Пора бы уже и цикадам появиться, но почему-то вот уже несколько лет как их не слышно. Говоришь, у вас уже стрекочут? Странно, что у нас их нет, ведь мы не так уж и далеко от Хонго. Зато всякие сверчки и кузнечики заливаются кто во что горазд.

Ах, опять ветерок! Блаженная прохлада. Чуть-чуть запахло осенью.

Принесли ужин… Отужинал. Сыт и всем доволен. Перечитал ещё раз твоё письмо и не удержался от смеха. Представил себе твою надутую физиономию. Забавно, забавно. Знаешь, ты можешь сколько угодно злиться, метать громы и молнии, я не обижусь. Но это ни в коем случае не потому, что я заношусь, считаю себя выше. Просто ты нравишься мне такая, как есть, мне нравится, когда ты бесишься и откровенно пишешь об этом. Вот сейчас, наверное, скалишь зубки и вопишь: «Всё, с меня довольно!» (ну как, попал в точку?) Кричи, кричи, я не обижаюсь. Ах вот как, отныне, написав письмо сестре Кунимицу, я каждый раз должен тебе докладываться? Не обещаю, по-моему, это несправедливо. Вот когда ты образумишься и перестанешь ревновать, тогда, так и быть, я иногда буду тебе о ней рассказывать. Видишь, удалось тебя немного помучить. Небось, думаешь, ну и противный же тип этот Такэо?