— Не знаю, что и сказать… — В глазах Кусумото промелькнула улыбка. Его лицо с очень белой кожей и правильными чертами сразу смяг чилось, хотя теперь он казался немного старше своих лет. — Во всяком случае, мне бы не хотелось, чтобы оно было. Или правильнее сказать, мне неприятно, когда его проявляют другие. Ведь, что ни говори, я и сам почти что труп.
— Ну… — Тикаки немного растерялся. Наверное оттого, что не смог вовремя скрыть смущение.
— В каком-то смысле у нас здесь место концентрации трупов. Наше единственное предназначение — быть убитыми, причём убитыми самым позорным способом — через повешение. И только в этом весь смысл нашего существования. Всё остальное — о чём-то размышлять, что-то утверждать, во что-то верить, и тем более — читать, сочинять стихи — мешает нам выполнить это предназначение. Мы должны бояться смерти, грубо говоря, мы можем считаться образцовыми заключёнными-смертниками только в том случае, если у нас поджилки, трясутся от страха, только тогда общество полагает, что мы наказаны должным образом. В глазах общества все мы уже трупы — это бесспорный факт. Но пусть даже нас окончательно вычеркнули из списка живых, по-моему, мы имеем право желать, чтобы хотя бы к нашим трупам отнеслись с уважением. Это ведь достаточно скромное желание, не так ли? Кстати, доктор, можно задать вам вопрос? Верите ли вы в Бога?
— Сложный вопрос. Скажем так, я не отношу себя к глубоко верующим — таким, как ты.
— Нет, нет, обо мне и говорить нечего, я всего лишь принял святое крещение, не более. Я не так уж и твёрд в вере. Я спросил об этом только потому, что вы завели разговор о почтении к трупам.
— Видишь ли, если речь идёт о Боге как средоточии некоей мировой гармонии, то в такого Бога я верю. Но я не могу верить в Бога, который провидит судьбы людские и распоряжается ими.
Едва договорив, Тикаки ощутил жгучий стыд. На эту мысль он совсем недавно натолкнулся в какой-то книге; она заставила его пережить душевное потрясение, которое было его личной, сокровенной тайной, и не годилось так запросто выбалтывать её кому попало.
— Раз так, значит, вы верите в Бога. И что же — трупы представляются вам проявлением божественной гармонии?
— Да нет, я бы так не сказал. А впрочем, не знаю… По-моему, вера это нечто иное… Я не очень хорошо во всём этом разбираюсь, но, насколько мне известно, Иисус Христос является Богом, который провидит судьбы людские и вершит ими, так? Что касается земных проповедей Христа, то здесь и мне всё понятно, но Христос, вознёсшийся на Небеса, недоступен моему разумению. А твоему?
— Моему тоже. Земной Иисус человечен, по крайней мере он разговаривает языком, доступным всем людям. Но вот Небесный Иисус представляется мне чем-то умозрительным и абстрактным.
— Да и земной Иисус… Слова-то его, разумеется, понятны даже мне, но все эти чудеса… В них я отказываюсь верить. Ну, я ещё готов поверить, что он был прекрасным врачевателем — лечил больных, исцелял безумных, изгоняя из них бесов, но воскрешать умерших — это уж увольте. А в самое главное чудо, в его собственное воскресение, я и подавно не верю. Я мог бы принять это как некоторую аллегорию, относящуюся к сфере духовного, но не более.
— Это не аллегория. — Кончиком указательного пальца Кусумото поправил сдвинувшиеся очки. — Иисус явился в мир во плоти, человеком в полном смысле этого слова, и принял смерть со всеми её последствиями. Можно себе представить, какое ужасное впечатление производило его мёртвое тело, мёртвое тоже в полном смысле этого слова. При взгляде на него любой утратил бы веру. Это лучше всех удалось передать Гольбейну в знаменитом портрете Христа, который находится в Базельском музее; известно, что Достоевский, увидев эту картину, был потрясён до глубины души: ему впервые открылось, что смерть Христа была действительно смертью живого человека. Раны на боках, руках и ногах, следы от ударов плетью по всему телу, ввалившиеся щёки, запавшие глаза — так выглядело мёртвое тело Христа, и очень важно, что воскрес он тоже во плоти. То есть обезображенное, ужасное мёртвое тело, эта униженная плоть, при взгляде на которую любой утратил бы веру, вдруг воскресает. И становится ясно, что это Господь. Я тоже очень долго не верил в воскресение. Но однажды, когда я читал 20-ю главу Евангелия от Иоанна, меня словно пронзило током, и я уверовал. Там совершенно определённо написано, что Иисус воскрес именно во плоти. Один из его учеников, Фома, сказал: «Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра его, не поверю…» А появившийся на восьмой день Иисус сказал: «Подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в рёбра Мои; и не будь неверующим, но верующим». Ясно же, что им явился не Дух. Ожило именно мёртвое тело. А в Евангелии от Луки говорится о том, что воскресший Иисус вкушал пищу перед учениками. Фома, Гольбейн, Достоевский — все они были скептиками, к тому же материалистического толка. Но именно их вера оказалась самой глубокой. При этом в их сознании произошёл поворот на 180 градусов.
— Пожалуй, ты прав. — Тикаки смотрел на говорившего с жаром Кусумото так, как если бы тот не стоял рядом с ним, а был актёром, произносившим свой текст со сцены. Ну разве не абсурдно, что этот человек приговорён к смерти, что он живёт в постоянном ожидании казни? Фома, Сонэхара, ординаторская, Таки… Да, именно Таки рассказал Сунаде об обществе «Белая хризантема». Сунада завтра умрёт, та его часть, которая является заключённым, приговорённым к смертной казни, прекратит своё существование, останется только великолепная плоть. Снова заныл палец. Бинт потемнел от засохшей крови, боль пульсировала, следуя за ударами сердца. «У вас, доктор, кажется, палец поранен? Вон кровь проступает. Больно, небось?» — говорил Сюкити Андо.
— Вернёмся к нашему разговору. — Тикаки поднял глаза и встретил обращённый на него взгляд Кусумото. Между ними словно натянулась невидимая нить. — Я тебя спросил — боишься ли ты смерти?
— Да, — с готовностью кивнул Кусумото, — боюсь. Честно говоря, сколько ни молись, сколько ни верь в загробную жизнь или там — в рай, умирать всё равно страшно. Обо мне часто говорят — вот Такэо Кусумото человек богобоязненный, истинно верующий, он уже вне жизни и смерти… Но это всё слова, на самом-то деле я боюсь смерти.
— Но тебе, в отличие от других, удаётся сохранять спокойствие духа. Здешние обитатели, как правило, бурно реагируют на своё положение: одни впадают в бешенство, другие закатывают истерику, третьи не желают считаться с распорядком, а ты отличаешься отменной уравновешенностью.
— Зато у меня невроз — я падаю, — горько улыбнулся Кусумото. — Вряд ли человека, подверженного неврозам, можно считать уравновешенным.
— Я бы не стал спешить с выводами. Ты ведь здесь уже больше десяти лет, и за это время у тебя не возникло никаких отклонений, кроме этого весьма незначительного невроза.
— Внешне это выглядит именно так. Другое дело, как эти годы сказываются на внутреннем мире.
— Разумеется. Но сама по себе способность не показывать того, что происходит у тебя внутри, уже говорит о многом. По-моему, ни один человек не может полностью скрыть свои переживания. Нет ни одной душевной болезни, которая не имела бы вовсе никакого внешнего проявления. Безумие, даже самое скрытое, затаившееся в какой-нибудь тайной складочке души, непременно обнаружит себя в выражении лица, поведении, образе жизни. Это истина, подтверждённая опытом.
— Наверное, вы правы. Но правда и то, что я вовсе не так уж уравновешен. И, как верующий, стыжусь этого, ведь мне никак не удаётся достичь того душевного состояния, о котором говорится в Откровении святого Иоанна Богослова: «…и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет…»