Грохот упавших перегородок, звон разбитого стекла. Потом со второго этажа полетели вниз разные предметы. Пресс-папье, ножницы, книги — каждый раз я ждал, что следующей будет мать.
— Малыш, твоей матушке грозит смертельная опасность. Что будем делать? — спросила Сидзуя.
Тут я впервые осознал, что брат может убить мать. Но даже мысль о её смерти не поколебала моего спокойствия. Я ощущал себя лесорубом, перед которым с каждым новым поваленным деревом открываются новые горизонты. При этом я проявил явную расчётливость. Мать умрёт, думал я, Икуо, как убийцу, посадят в тюрьму, мы с Макио останемся вдвоём, потом я как-нибудь потихоньку прикончу его и стану единственным владельцем нашего дома. Деревья упадут одно за другим, и взору откроется чистое синее небо и далёкие горы — таким рисовалось мне будущее.
Между тем шум на втором этаже усилился. Мать кричала что-то невнятное, Икуо рычал, словно дикий зверь. Сидзуя бросилась было за полицейским. Я настиг её у кухонной двери и, схватив нож, пригрозил:
— Не смей! Попробуй только позвать полицейского, убью сразу.
Сидзуя без сил опустилась на порог. Я приставил кончик ножа к её шее, она дрожала от страха. Мне было приятно ощущать собственную силу и покорность жертвы.
— Давай-ка ложись. Только сначала запри дверь, — приказал я и бросил нож в раковину.
Тут со второго этажа спустилась мать. Я испытал лёгкое разочарование, но бросился к ней, не ощущая в этом никакого противоречия. Однако мать безжалостно отстранила меня, прихрамывая, прошла в гостиную и ничком повалилась на пол. Из её правой руки на циновку капала кровь. «Надо обработать рану», — подумал я, и эта мысль помогла мне справиться с разочарованием, которое я испытал, узнав, что мать осталась жива. Я вытащил банку из-под печенья, в которой мы держали домашнюю аптечку, промыл рану перекисью водорода, смазал ментоловой мазью и забинтовал. Я всегда ловко обрабатывал раны подобного рода. Мать не мешала мне заниматься её рукой, когда же я закончил, встала, сняла разорванную ночную рубашку и стала изучать раны на теле. Я обработал все её раны — на плечах, на руках, на груди — одни забинтовал, другие заклеил пластырем. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне часто приходит в голову, что я делал всё это не из любви к ней, а скорее ради того, чтобы удовлетворить какое-то абстрактное научное любопытство. Я ощущал себя врачом, который лечит совершенно чужого ему человека. Сострадания я не испытывал, только радость от сознания своей сноровки. Впрочем, и мать вела себя как образцовый пациент. Пока я занимался ею, она молчала и не сказала мне ни слова благодарности.
Икуо бесчинствовал каждую ночь. Спустя некоторое время после того, как я ложился, он вламывался в гостиную, тащил мать на второй этаж, избивал её, швырял на пол. Однажды вечером он наконец устроил дебош прямо в гостиной. Мне было прекрасно видно, как мать, повалив ширму, покатилась по полу. Набросив на голову стёганое ночное кимоно, я устроился в безопасном месте и, чуть-чуть отодвинув перегородку, стал жадно наблюдать. Брат разбил зеркало, оторвал ножку у письменного столика, повалил этажерку и, сорвав замок, распахнул дверь в кладовку. Мать, пытаясь помешать ему, кинулась на него, но он пинком отбросил её, и она упала на пол. Потом ему вдруг пришла в голову идея её связать.
Впрочем, не уверен, что эта идея пришла ему в голову случайно. По-моему, узкий пояс и мужское оби были приготовлены заранее. Сначала он связал матери руки за спиной, потом ноги — в щиколотках и коленях, и в заключение стянул руки и ноги вместе. Она лежала на полу, как старательно упакованный и связанный багаж. Брат аккуратно расправил на ней кимоно, совсем как продавец, который, упаковав товар, старательно разглаживает обёрточную бумагу. Я до сих пор прекрасно помню, как она смотрела на него в тот момент: в её взгляде сквозило что-то вроде восхищения, хотя ей явно было больно лежать в таком скрученном состоянии. Мама вдруг увиделась мне тогда совершенно чужой женщиной по имени Мидори Кусумото. Я представил себе, что должна чувствовать эта связанная по рукам и ногам женщина, и всё моё естество вдруг откликнулось жгучей радостью. Сердце горячо забилось в груди, и часть меня вдруг отвердела и вздулась, едва не лопаясь от напряжения.
Брат перетащил на второй этаж самые ценные отцовские вещи. Он вернул в свою комнату всё, что забрала оттуда мать, начиная с книжного шкафа. Ходил в отцовском костюме с галстуком. И она уже не смела противиться. Впрочем, передышка продолжалась всего несколько дней, после чего скандалы возобновились и регулярно сотрясали наш дом, где воцарился невероятный кавардак: бумажные перегородки были порваны в клочья, выдвижные ящики шкафа куда-то исчезли. Сломанную мебель Сидзуя сваливала в кучу в одном из уголков сада; куча эта росла с каждым днём, дом приобретал всё более неприглядный вид — какая-то берлога, а не человеческое жилище.
Надо отдать брату должное: до вещей Макио и до моих вещей он не дотрагивался. Даже когда однажды ночью он стал лить из ведра воду на материнскую постель, он внимательно следил за тем, чтобы не замочить мою, которая была постелена рядом. Более того, он стал со мной гораздо ласковее, чем прежде. Я не хочу сказать, что он как-то особенно дружески со мной разговаривал, что-то мне покупал, нет, этого не было, но иногда он выводил меня погулять, совсем как если бы я был его щенком. Шагая за ним, одетым в отцовский свитер или пиджак, я воображал, что гуляю с отцом. Конечно, мой здравый смысл подсказывал мне, что это всего лишь галлюцинация, и я презирал брата за это притворство — так обласканный государем раболепный царедворец за показной радостью скрывает ненависть к своему повелителю.
Обычно мы шли к синтоистскому святилищу Нисимукитэндзин, от которого открывался вид на торговые кварталы Синдзюку. Вокруг было много лиственных деревьев — гинкго, дзельква, сакура. Зимой, когда листья облетали, на месте рощи возникал обдуваемый ветрами голый холм. Брат подходил к молельне, давал мне медную монетку в один сэн, затем сам бросал мелочь в ящик для пожертвований и трижды хлопал в ладоши. От молельни мы через красные ворота-тории проходили к небольшому святилищу с красным же стягом на шесте. На стяге красовалась белая надпись — «Светлый бог Инари». Здесь мы тоже оставляли монетки. Как видно, брат считал это своим долгом и, чтобы иметь возможность выполнить его, всегда носил в кармане горсть мелких монет.
Иногда, очень редко, он забывал их и тогда спешил как можно быстрее закончить прогулку, словно боялся кары со стороны богов.
У него было множество странных привычек. Например, выходя из ворот дома, он должен был всегда шагнуть с левой ноги, а входя — с правой. Если он ошибался и шагал не с той ноги, то возвращался и начинал сначала. Спускаясь по каменной лестнице святилища, он непременно считал ступени, так что проходило немало времени, прежде чем мы добирались до улицы. Подойдя к зданию начальной школы, он обязательно сверял свои наручные часы по школьным и, если время совпадало, шёл прямо, если его часы спешили, поворачивал направо, а если отставали — налево. Он смертельно боялся кошек: стоило ему заметить где-нибудь вдалеке кошку, как лицо его перекашивалось, встречаясь с кошкой на улице, он старался обойти её как можно дальше и потом много раз сплёвывал. Он так нервничал, как будто с этой кошки на него могли перепрыгнуть болезнетворные микробы.
Несмотря на наши совместные прогулки, дома он меня не замечал. Он терпеть не мог, если я приходил к нему на второй этаж: стоило ему заметить, что я стою у подножья лестницы, как раздавался сердитый окрик: «Иди отсюда, не мешай!»