Дожди не прекращались, и весь Кишпешт был как бы накрыт серой плотной пеленой тумана, а улица с убогими одноэтажными домиками, мокрая и грязная, выглядела чрезвычайно унылой.
Однажды во вторник по улице Шаркань прошла похоронная процессия. В тот день тоже моросил дождь. Вид печальной процессии поразил Марошффи. Поразил дешевый, на скорую руку покрашенный в черное гроб, на боку которого серебряной краской было написано имя умершего. На крышке гроба лежал одинокий жалкий венок из искусственных цветов, украшенный несколькими бумажными лентами. В последний путь усопшего провожало несколько женщин в старых пальто и один-единственный пожилой мужчина.
Болезнь косила людей. От испанки, так называли тогда страшную эпидемию гриппа, умерло немало и военнопленных, согнанных на принудительные работы на рудники и шахты. Одним из первых скончался русский анархист по имени Федор. Он и без того был болен чахоткой. Каждый день Федор промокал до нитки, а лохмотья, в которых он ходил, никак не могли защитить его от холода. Его постоянно знобило, а в начале октября, в один особенно холодный туманный день, он упал на кучу шлака. Кровь пошла у него горлом. Когда товарищи заметили это, было уже поздно.
К нему подбежал Фред и тихо прошептал:
— Бедняжка, он так и не увидел ни своего Невского проспекта, ни Тверского бульвара.
По указанию человека, распоряжавшегося похоронами, Федора на ручной тележке отвезли на Кишпештское кладбище в так называемый морг, который был не чем иным, как самым обыкновенным дощатым бараком, в котором могильщики обычно держали свои лопаты и кувшины для поливки могил.
Когда Федора хоронили, Фред и Марошффи стояли рядом. Русские пленные, пришедшие на похороны, прощаясь с умершим, опустились на колени возле его могилы, а один из них, стоя на коленях, так низко кланялся при этом, что лбом касался мокрой земли. Словно немой, он не проронил ни слова, хотя губы его все время шевелились.
Фред тихонечко дернул Марошффи за рукав пальто и тихо шепнул:
— А теперь представь себе, как где-нибудь в Омске или еще дальше, в Иркутске, вот так же хоронят какого-нибудь бедолагу — пленного венгра…
Марошффи стоял и слушал шум, доносившийся с соседнего завода: грохот парового молота, беспрестанно бившего по железу, и негромкое завывание токарных станков. На том заводе по-прежнему изготовляли головки снарядов для фронта. Все заводские звуки явственно доносились до кладбища, а тяжелые удары молота, казалось, забивали крышку гроба Федора.
Весь день шел ливень, и лишь только тогда, когда провожавшие Федора в последний путь товарищи покинули кладбище, на краю неба, у самого горизонта, в просвете между черными облаками, появилась узкая опаловая полоска, но через несколько минут исчезла и она.
Провожая Марошффи до трамвайной остановки, Фред сказал ему:
— Мы много повидали на своем веку. Кто нас плохо знает, те готовы поверить тому, что нас, кроме торговли, ничего больше не интересует. Какое заблуждение! Знаете, Капитан, вечный жид ищет вечного человека и такой мир, в котором наконец на самом деле все люди будут равны…
Когда они уже стояли на конечной остановке, ожидая трамвай, Фред продолжил:
— Я лично верю в человеческий разум. — Он проговорил это совсем тихо, все еще находясь под впечатлением только что состоявшихся похорон. — Эта война послужила для всех школой, и тот, кому посчастливится остаться живым, уже не будет больше глупцом…
Когда старый Фред уехал на трамвае по направлению к Пешту, Марошффи охватила печаль. Настроение у него было хуже некуда. Он никак не мог понять, почему мать так долго задерживается в Вене. Неизвестность рождала в нем скверные предчувствия, а столь долгое отсутствие Петера еще больше встревожило его.
Придя в свое убежище на Заводской улице, Альби улегся на чистый топчан.
«Как мала эта убогая каморка, — невольно думал Марошффи, слушая монотонную песню дождя, — но как по-домашнему уютно в ней».
В такие минуты человека обычно тянет на глубокие раздумья. И Марошффи, все еще находясь под впечатлением похорон Федора, невольно подумал о том, как много сейчас гибнет людей в мире и что, по-видимому, не так уж много времени осталось до конца этой кровавой бойни… Больше всего его, разумеется, тревожило неизвестное будущее, так как, несмотря на все то, что произошло с ним начиная с 1914 года, он никак не мог отмахнуться от того, что связывало его со старой жизнью: воспоминания детских лет, годы учебы, влияние окружения господ в шикарных костюмах или офицерских мундирах, великолепных дам в умопомрачительных туалетах. К той старой жизни он, как и многие ему подобные, был как бы прикован сложившимися жизненными устоями, без которых он не мыслил себе жизни ни в больших радостях, ни в маленьких печалях. Он никак не мог порвать ни с самим собой, ни с длинной чередой своих родственников-предков, прививших ему традиционно-семейное понимание честности и порядочности.