Трое стояли так недвижно, так немо... Я шагнул ближе, глаза мои уперлись в черные буквы на его груди: «Каждый, кто знает этого человека, должен немедленно сообщить в милицию» было выведено вкривь и вкось на желтом картоне.
Повар стоял не шевелясь. Я стрельнул взглядом в ворота. Часовой покуривал перед ними, зябко подрагивая спиной. Почему они не стряхнут эти вывески? Я обошел всех троих и тут только понял все. В неестественном наклонном положении всех троих удерживали деревянные рогатины, вкопанные сзади. Я обежал их спереди. У повара на лбу зияла черная метина, а у остальных рубахи на груди были покрыты параллельными черными пятнами. И тогда слепящая молния ударила в мозг, и все полетело куда-то...
— Так ты говоришь, именно мальчик окликнул его, а не Голубовский? — спрашивал ровный басистый голос.
— Це Толик першый покликав, це Толик, — поет в ответ знакомый дискант.
— А Голубовский?
— Вин його пидсадыв.
— Ты думаешь, Голубовский был с ним раньше знаком?
— Я ж не знаю...
— Вел себя он с ним как? Как будто был раньше знаком или нет?
— Толик вел как знакомый. А пан Голубовський вел машину.
Голубовский — это моя фамилия. Я пробую разлепить глаза. Это нелегко, потому что веки слиплись и открывать их приходится с усилием, как будто на них лежит какая-то латунная тяжесть.
Спиной ко мне сидит большой человек в синем кителе и фуражке с красным околышем. Он спрашивает, потом наклоняется и разводит локти. Один локоть легонько движется. Человек пишет. Кшиськин голос раздается с другой стороны стола. Кшиськи не видно, В комнате горит тусклый электрический свет. С большого портрета на голой стене смотрит Сталин.
— Когда ехали, Голубовский разговаривал с пассажиром?
— С товстым?
— Да!
— Разговаривал, — певуче тянет Кшиська, — сначала я разговаривала, а как сел тот товстый, он один стал разговаривать и со мной, и с Толиком, и с паном Голубовським. Такый брехливый...
— О чем они говорили?
— Анехдоты товстый разказував.
— Не помнишь, о чем?
— Очень мне надо! Я анехдотов не слушаю и сама не рассказываю, — благонравно говорит Кшиська, и у человека в кителе вздрагивают лопатки:
— Ну ладно, ладно, никто тебе эту статью и не паяет.
— А Толику что паяют?
— Шустрая ты, девчинонька, — сказал капитан (я теперь видел его погоны), распрямляясь, — а Толик не говорил тебе, откуда он знал этого пассажира?
Смутное чувство какой-то тревоги охватило меня.
— Один день его и знал, — пробубнил я, приподнимаясь и садясь на стулья, на которых лежал.
— Очнулся! — закричал Кшиськин голос, и тотчас ее прическа с бантом возникла из-за милиционера.
— Ты выйди, Тында, — приказал он и обернулся. — Ожил?
Кшиська, пока шла к двери, успела состроить мне целую гамму гримас — от радости: расширенные глаза и всплеск руками — до презрительной: полуотвернутое лицо и приподнятый в надменном отстранении угол губ, но, когда выходила, опять уже была маленькой высокомерной дамой, знающей, как себя вести в любом обществе.