Выбрать главу

Палуба отливала матовой белизной, сверхчистота которой еще больше бросалась в глаза благодаря угольно-черным линиям пазов между тиковыми досками, залитыми варом. Сверкала на солнце медь поручней на трапах. Канаты были уложены в бухты так, как будто их никогда больше не придется разворачивать; дубовый планшир фальшборта, в меру протертый олифой и лаком, отливал медовой желтизной.

Фок-мачта, особенно ее верхняя часть, привлекла внимание боцмана больше других сооружений на палубе клипера. Он остановился, задрав голову, подбоченясь и широко расставив ноги.

— Ишь ты, чертенок, — пробормотал он и улыбнулся так широко и простодушно, будто увидел внука, играющего на пригорке.

На фор-марсе — крохотной площадке, устроенной на головокружительной высоте, — примостился Лешка Головин. Юнга сидел, свесив ноги с марса и держась руками за ванты, разглядывая порт и город. Как ни благоволил боцман к мальчишке, но это был непорядок. Хотя Лешке и разрешили сегодня работать на фок-мачте в паре с марсовым матросом Зуйковым, отбой учений давно сыгран, и юнга должен находиться на палубе. И все же боцману не хотелось лишать мальчишку удовольствия — очень уж, должно быть, красив был город и все вокруг с такой высоты.

— Эй! На фор-марсе!

— Есть на фор-марсе! — донесся сверху звонкий голос Лешки.

— Не зевать!

— Есть не зевать!

— Как там, не возвращается вельбот?

— Еще нет!

— Смотреть!

— Есть смотреть!

Павел Петрович покатился к баку, где его, притихнув, ждали матросы; они улыбались, поняв незамысловатую хитрость боцмана.

— Лясничаете?

— Такое наше дело, Петрович, — ответил за всех Зуйков и, протянув кисет, спросил. — В чем матросу удовольствие? — И сам ответил: — Покурить и еще душу отвести с друзьями. Кури, Петрович, нашего.

— Не откажусь. У тебя табак хоть ворованный, да всегда неплохой!

— Вот потому и неплохой! Свой-то подешевле норовишь приобрести, а когда уворуешь, то выбираешь получше, ведь не враг себе.

Во время стоянки в американском порту Зуйков вернулся с берега пьяный, волоча огромную связку вирджинского табака, и уверял, что это подарок от «союзников». Командир лишил Зуйкова берега на весь рейс, табак приказал «списать» за борт, что и было сделано с величайшей неохотой.

— Ох, Зуйков, Зуйков, вижу, не оставил ты свои мысли. Капитан мягок с виду, а если еще раз допустишь такое свинство, то попадешь в хоромы за железными дверьми.

— Ну, уж теперь нет, Павел Петрович.

— Пошто так сразу?

— Почему же сразу? Время было обдумать. Ведь это так, Петрович. Спьяну. Теперь и пить брошу, конечно, не сейчас, а вот как придем домой да спишусь совсем на берег. Строиться я решил, Петрович, хватит в бедноте ходить. Такой пятистенок отгрохаю... Парня в город учиться повезу! Теперь, говорят, можно будет и учиться нашему брату.

— Хоромы отгрохать хочешь? — спросил высокий, статный моряк четвертого года службы Назар Брюшков.

— И отгрохаю!

Матросы притихли. Боцман, потупясь, покусывал ус, приминая заскорузлым пальцем золу в трубке.

— Старый куда же дворец-то денешь? — Брюшков зло засмеялся, но его никто не поддержал.

— Да запалю! Ей-богу, подожгу свою старую избу со всех четырех углов, где горе горевали все мои деды и прадеды. Пусть горит ясным огнем, как наша старая жизнь.

— Ты что же, капиталы нажил на морской службе? — Брюшков повел глазами, ища сочувствия. Но все настороженно молчали.

— И я наживал, да не много мне досталось, окромя мозолей. Отец мой наживал тоже, и дед, и прадед. Так, если все наши мозоли сложить, выходит, что они капиталом и оборачиваются. Вот приедешь, бог даст, в свои Бобриковы Прудки, а там и оттяпали твою кулацкую землю да помещицкую...

— Это уж само собой, — кивнув, сказал матрос первой статьи Громов, худощавый, жилистый, черноглазый.