Выбрать главу

Однако в безумии и в здравом уме, в отчаянии или спокойствии стоика, Тернбул не сомневался, что машина держит его так бездумно и крепко, как держало с рожденья безрадостное мирозданье его веры. Он знал, что наша цивилизация очень сильна, и выйти из сумасшедшего дома так же невозможно для него, как выйти из Солнечной системы. О Макиэне он вспоминал с доброй печалью, словно о драчливом друге детства, который давно умер. Пытаясь выразить свои мысли, он сам удивлялся тому, как они изменились; но писать было очень трудно еще и потому, что в кармане у него оказалось совсем немного бумаги, а на кафеле стен невозможно было что-нибудь нацарапать. Когда он это понял, над ним тяжкой волною навис ужас перед нашим научным методом, лишающим человека не только свободы, но и жалких радостей узилища. В старых, грязных тюрьмах можно было нацарапать на камне молитву или проклятие, но эти гигиенические стены не могли даже запечатлеть свидетельство. Прежде узник мог приручить мышь или хотя бы мокрицу, — но эти непроницаемые стены мыли каждый день. Так Джеймс Тернбул увидел впервые непобедимую жестокость мира, в котором он жил, и жестокость чего-то, чего он никак не мог назвать. Однако он не сомневался, что пятиугольник стен отделяет его от живых, подобно склепу, и он невообразимо удивился, увидев в одном из отверстий слабый свет. Он забыл о том, как плотно все подогнано в наших механизмах, и потому — как легко они ломаются. Тернбул сунул в дырку палец. Свет был слабый, падал сбоку, должно быть, из окна, находившегося повыше Изо всех сил вглядываясь в этот свет, плененный журналист с удивлением увидел, как другой палец, очень длинный, появился в трубе и поднял ее куда-то вверх. Свет исчез, но вместо него появилась часть лица и послышались какие-то звуки.

— Кто там? — спросил Тернбул, дрожа и от страха, и от радости.

И услышал привычный, приятный голос.

— Я говорю, через эту трубку не сразишься, а?

Тернбул долго молчал, и чувства его просто неудобно описывать. Потом он весело ответил:

— Лучше сперва поболтаем. Зачем убивать первого человека, которого я увидел за десять миллионов лет?

— Да, — сказал Эван, — тяжеловато бывало. Целый месяц я провел наедине с Богом.

Тернбул едва не сказал: «Ну, тогда вы не знаете, что такое одиночество», но ответил в прежнем стиле:

— Вот как? А с ним не скучно?

— Нет, — отвечал Макиэн, и голос его дрожал. — О, нет!

После долгого молчания он прибавил:

— Что вы там, у себя, ненавидите больше всего?

— Если я вам скажу, вы решите, что я спятил, — отвечал Тернбул.

— Значит, то же самое, что и я, — сказал Макиэн. — Железку.

— Как, и у вас она есть? — вскричал редактор.

— Была, — спокойно сказал Макиэн. — Я ее сломал.

— «С л о м а л», — медленно повторил Тернбул.

— Выдернул на второй день, — спокойно продолжал Эван. — Она такая... ненужная...

— Однако и сильный же вы! — сказал Тернбул.

— Будешь сильным, когда ты не в себе, — отвечал Макиэн. — Никак не могу понять, зачем она. Зато я обнаружил занятную штуку.

— Какую? — проговорил Тернбул.

— Я узнал, кто сидит в камере A, — сказал Макиэн.

Показать это он смог только через три недели, но и теперь узники вовсю использовали упомянутую выше особенность механизации. Тюремщиков здесь не было, другими словами, некого было подкупить, зато никто и не следил. Механизмы, моющие стены и доставляющие какао, были столь же беспомощны, сколь и безжалостны. Понемногу, трудясь с обеих сторон, герои наши расширили дыру настолько, что в нее уже мог пролезть тщедушный человек. Наконец Тернбул попал к Макиэну и сразу увидел еще одну дыру на месте ненавистной железки.

— Что там за ней? — спросил он.

— Другая палата, — ответил Эван.

— А где же в нее дверь? — удивился Тернбул. — Наши двери с другой стороны.

— Двери там нет, — ответил Эван. — Джеймс, они ненавидят нас больше, чем Нерон ненавидел христиан, и боятся больше, чем люди боялись Нерона. И все же не мы для них ненавистней и страшнее всех. Они похоронили нас, ведь мы просто проделали дверку в гробе, но еще один похоронен глубже. Не знаю, что он сделал. У него нет ни двери, ни окна, ни люка в потолке. Наверное, железки для того и нужны, чтобы засунуть его в гроб. Я его видел, но только сзади. Он не оборачивается и не двигается.

Суеверный ужас, охвативший Тернбула во время этой речи, разрешился тем, что он кинулся к дырке и заглянул в соседнюю палату. Она была такая же узкая и длинная, как и у них, но буква A, за отсутствием двери, красовалась внутри. На кафельном полу, сводившем Тернбула с ума, сидел какой-то человек. Он был так мал, что его можно было бы счесть за ребенка, если бы он не оброс длиннейшими волосами, мерцающими, словно иней. Одет он был, по всей видимости, в какие-то лохмотья от бурого халата; рядом с ним, на полу, стояла чашка из-под какао.

Тернбул продержался шесть долгих секунд и что-то крикнул седому человеку. Тот вскочил легко, как зверек, обернулся и явил им серые круглые глаза и длинную седую бороду. Борода эта в буквальном смысле слова спускалась до пят, что было кстати, ибо от одежды при малейшем движении отлетал хотя бы один клок. Лицо у старика было таким тонким и глубоким, что казалось, будто у него лиц пять или десять. Он был старым, как мир; но глаза сияли, словно у младенца или словно их только что вставили.

То, что скажет этот человек, было настолько важно, что Тернбул забыл, о чем спросил и спросил ли. Наконец раздался тонкий голос. Человек говорил по-английски с каким-то акцентом, но не романским и не немецким. Протянув маленькую грязную руку, он воскликнул:

— Это дырка!

Подумав немного и радостно посмеявшись, он добавил:

— А в ней голова.

Тернбулу стало не по себе.

— За что они сунули вас в такое место? — растерянно спросил он.

— Да, хорошее место, — сказал старик, улыбаясь, как польщенный хозяин. — Длинное, узкое и с углом. Вот такое, — и он с любовной точностью очертил в воздухе форму палаты.

— А какие квадратики! — доверчиво сообщил он. — Смотрю и смотрю, все пересчитал. Но и это не самое лучшее.

— Что же тут лучшее? — спросил вконец расстроенный Тернбул.

— Железка, — отвечал старик, сияя синими глазами. — Она очень красивая.

— Что мы можем сделать для вас? — спросил Тернбул, и голос его дрогнул от жалости.

— Мне ничего не нужно, — сказал старик. — Мне очень хорошо. Вы — добрый человек. Что для вас сделать?

— Вряд ли вы можете нам помочь, — печально сказал Тернбул. — Спасибо и на том, что вам не плохо.

Старик с неожиданной суровостью поглядел на него.

— Вы уверены, — сказал он, — что я не могу помочь вам?

— Уверены, спасибо, — ответил Тернбул. — До свиданья!

И закричал снова, обернувшись к Эвану:

— Звери! До чего они его довели!

— Вы думаете, он сумасшедший? — медленно спросил Эван.

— Нет, — ответил Тернбул, — он слабоумный. Идиот.

— Он хочет нам помочь... — начал Макиэн, направляясь в другой конец палаты.

— Да, просто сердце разрывается, — откликнулся Тернбул. — Это он — нам... Эй, что это?

— Господи помилуй! — сказал Эван, глядя, как открывается дверь, тридцать дней отделявшая их от мира. Тернбул подбежал к ней; она уже приоткрылась на дюйм.

— Он хотел, — неверным голосом проговорил Эван, — он предложил...

— Да идите вы сюда! — заорал Тернбул. — Ну, ясно, в чем дело! Когда вы сломали железку, что-то у них там разладилось, а сейчас испортилось совсем.

Схватив Макиэна за руку, он вытащил его в коридор и тащил, пока сквозь полутемное окно они не увидели дневного света.

— Нет, — сказал Макиэн, словно их беседа и не обрывалась. — Он спросил, не может ли он помочь нам.

Шли они чуть ли не целый час, и, когда очередной коридор вывел их к выходу, сверкающий прямоугольник травы, залитый предвечерним золотом, показался им дверью в небо. Раза два за свою жизнь человек видит мир извне и ощущает саму жизнь как неначатое приключение. Глядя на сверкающий сад из адского лабиринта, оба шотландца чувствовали себя так, словно еще не родились и Бог спрашивает их, хотят ли они пожить на земле.