Выбрать главу

Навруз Пиржанов кивнул седой головой:

— Я бы сразу пошел туда. Но я подумал, может быть, вы отправите меня на фронт? — Он поднял темные глаза, в которых была мольба. — Мне же ничего больше не надо, только винтовку. Чтобы я мог, прежде чем погибнуть, убить хотя бы нескольких врагов.

Полковник встал, осторожно положил руку на плечо Навруза. Человек вздрогнул от этого прикосновения.

— Умереть за Родину — честь, — строго сказал полковник. — Этого достоин тот, кто верен своему народу.

Навруз сник.

— Вы правы, — произнес он убито. Поднялся, пошел к порогу, но в последний момент остановился. Вернулся, вытащил дрожащей рукой из-за пазухи толстую потрепанную тетрадь и торопливым движением положил ее на стол.

— Вот, прочитайте, — сказал он, не дав полковнику возразить. — Здесь все написано. Я хочу, чтобы об этом узнали там.

Навруз показал глазами на север. Он не решился произнести ни «дома» ни «на Родине». Вновь опережая полковника, он попросил:

— Вы только прочитайте!

...Полковник полистал тетрадь, убористо исписанную арабскими буквами. Попытался разобрать текст, но не смог. Потом вызвал адъютанта:

— Пригласите и майора Дауленова из прокуратуры.

Вошел Дауленов. Он расправил перед начальством плечи, но смуглое лицо его было усталым, под глазами лежали темные круги.

— Вот ознакомьтесь, — полковник протянул ему тетрадь. — Написано, очевидно, на вашем родном языке. Писал ваш земляк... — Он с трудом прочитал на обложке имя: — Навруз Пиржанов.

— Как, как? — переспросил майор Дауленов. На его высоком лбу собрались морщины. — Постойте! — произнес он дрогнувшим голосом. — Неужто это тот самый Навруз, сын Пиржан-максума? — Он взял тетрадь и пошел к двери.

Дауленов освободился от служебных дел лишь к вечеру. Минуту-другую смотрел на тетрадь, мятую, потрепанную. Потом открыл, начал читать и не сомкнул глаз до утра.

* * *

«Край мой родной, любимый! Дорогие сердцу места, где я увидел свет. Седовласые матери, отцы седобородые! Сверстники, друзья мои! Друзья ли? Вправе ли я называть вас так теперь, когда на сердце — тяжесть, а на душе — сорок смертных грехов?

И все же, опасаясь взглянуть в ваши чистые глаза, я обращаюсь к вам, говорю с вами! И всякий раз буду говорить, когда тоска станет невыносима. А такое случается часто.

Бог знает, может, вы считаете нас всех давно умершими? Благо бы так! Я и сам предпочел бы умереть девять лет назад, чем пережить все, что выпало за эти годы на мою долю, на долю моей несчастной сестры Ширин.

А теперь слушайте по порядку. Рассказывать буду о самом главном. Чтобы передать все, что было, о чем передумал, из-за чего страдал, не хватит дней.

Родился я с любовью к странствиям. Даже посещение ближнего, дотоле незнакомого мне аула было для меня большой радостью. И когда отец однажды вечером сказал: «Собирайся, сын мой, отправляемся в далекое путешествие, увидим новые места, совершим паломничество в Мекку и Медину», — я не подумал ни о чем другом, кроме ожидающего меня счастья. Я только спросил, почему отправляемся мы на ночь глядя. «Так надо», — ответил отец. Лицо его окаменело, а я знал, что расспрашивать его, когда он становится таким, бессмысленно.

Мне шел двадцатый год. Я был уже взрослым человеком, но под взглядом отца цепенел. Отец в моих глазах был святым, хотя я и учился в советской школе, где благодаря учителям многое начал понимать и во многом, что проповедовал отец, усомнился. Но вера в аллаха и вера в отца были еще незыблемы во мне. Потому я и не задал отцу другой, более важный вопрос: есть ли у него документы на выезд из Советского Союза? Отец был сильным, всезнающим. Куда проще было, не раздумывая, положиться на него. Я и не стал мучиться сомнениями, а разбудил успевшую уснуть сестренку свою да уложил в мешок самые необходимые вещи.

Маленькая Ширин (ей тогда едва исполнилось двенадцать лет) терла кулаками глаза и всхлипывала. Отец прикрикнул, и девочка умолкла. Серые глаза отца стали узкими. Так бывало всегда, когда он принимал важное решение. Скажет и от своего уже не отступится. Мне это также было хорошо известно.

— Сын мой, — сказал отец. — Отправляйся к тетушке нашей, почтенной Мохире-ханум. Попроси у нее новый халат и галоши брата твоего Базарбая. Только так, чтобы, кроме нее, никто об этом не знал.

— Зачем? — вырвалось у меня.

— Мне надо, — тихо произнес отец.

И я покорно вышел.

Густые тучи (даже в сумерках их было видно) висели над нашим аулом. Я вошел во двор к дядюшке Ержану никем не замеченный. Больше всего не хотелось мне попадаться на глаза Фирюзе. Сколько чернил извел я на письма к ней! Сколько стихов сочинил о ней. Гибкой, как лоза, быстрой, словно взгляд. Что теперь скрывать это? Любил я ее, люблю и поныне. Только досталась она не мне, а брату моему — Базарбаю. И день, когда это случилось, был первым воистину черным днем в моей жизни. Не будь этой несправедливости, был бы я счастлив. Так думал я в день свадьбы, хотя и сидел вместе со всеми юношами на отведенном для нас месте, даже песню исполнил в честь молодых... Так вот. Отец мог бы и не предупреждать меня: я и сам все сделал так, чтоб Фирюза меня не увидела. А дядюшка Ержан-максум болел и не поднимался с постели. Поэтому, когда навстречу мне вышла женщина, я смело пошел к ней. Оглянулся все же, прежде чем сказать ей первое слово, но тетушка сама потащила меня под навес, где стояла корова.