— Побочный эффект, шеф. Ну ладно, я пошел.
— Куда это ты собрался на ночь глядя? — недоверчиво спросило исчадие. — Исколол меня всего, одурманил, а сам уходит куда-то. Бросает своего шефа в таком состоянии.
— Пойду грибы собирать, — объяснил доктор.
Он отрезал кусочек козлятины, понюхал его и съел.
— Надоело, шеф, мясо и мясо каждый день. Грибов хочется — подосиновиков, подберезовиков, в крайнем случае шампиньонов.
И Форелли исчез в темноте. Раза два громыхнули камешки под ногами и тут же затихли. Он отправился на северо-восток острова, где мы оставили шлюпку, набитую оружием.
— Грибник, тоже мне! — крикнул Самсонайт в его адрес. — Исколол меня всего каким-то зельем, теперь ни руки поднять, ни головы повернуть. Эх, жизнь!
Мне вдруг стало жалко его. Я пытался обуздать это внезапное чувство — дескать, он причинил слишком много зла, чтобы вызывать сострадание, — но все равно было его жаль. Не от хорошей ведь жизни он бесчинствовал налево и направо, уж я-то теперь это знал.
Еще раз внимательно пересчитав руки, я вылез из укрытия и направился к костру, прыгая с камня на камень и зорко глядя под ноги, чтоб ненароком не наступить на предплечье или запястье. Интересно, Роберт уже увидел меня? Я был уверен, что он неподалеку и ждет удобного случая, чтобы объявиться и прийти мне на помощь.
Завидев меня, Самсонайт вытаращил глаза от удивления и быстро пришел в бешенство, на котором мы с ним давеча и расстались.
— А-а-а, газетчик! Я сейчас вы-ырву твой грешный язык! — закричал он страшным голосом и протянул было ко мне несколько рук, но не тут-то было. — У-у, газетный прощелыга!..
Но видя, как невозмутимо я прыгаю с камня на камень в его сторону, спускаюсь к костру и сажусь у огня, он замолчал. Стали слышны потрескивания дров, объятых пламенем, и шипение мяса.
— Значит, предал меня доктор, — упавшим голосом понял Самсонайт.
Можете мне не верить — мол, заливает Бормалин, — но я заметил большую слезу на его щеке. Он плакал человеческими слезами!
— Я ведь так верил ему, — сказал он сквозь слезы. — Ах, Иуда, Иуда! Чувствовал: темнит он с уколами, закрывает ампулы рукавом. Но ведь клятва Гиппократа… Я и доверился. Значит, это было снотворное?
— Да.
Самсонайт тяжко вздохнул, с трудом отвернулся и стал пристально разглядывать темноту норд-веста. Он делал вид, будто целиком обратился в зрение, но я-то видел, что он целиком обратился в одно большое чувство обиды.
— Пригрел гадюку на груди, — услышал я его бормотание. — Кров ему дал… Составил выгодный для него контракт… Защищал от разных опасностей… Одну из лучших рук подарил! Он ей как своей пользовался!.. Какие все-таки неблагодарные создания, эти люди! Видеть вас больше не хочу, ловких современных ребят!
— Вы уж не обобщайте, пожалуйста, — проворчал я, чувствуя себя очень и очень скверно от его справедливых в общем-то слов. — Не все же поголовно такие, как вы говорите.
— Все вы ребята не промах! — огрызнулся он, глядя вокруг меня, а на меня не глядя, потому что стеснялся своих мокрых глаз.
Ему было горько и обидно от предательства, да и мне тоже было не по себе. Я ощущал себя изрядной свиньей, вот и все.
Он ухитрился вытереть слезу плечом, для чего пришлось съежиться, перекособочиться и крепко похрустеть суставами плечевого пояса, и сказал:
— Колю, говорит, шеф, новейшие антибиотики, потому что боюсь воспалительного процесса в раненой руке. Надо, говорит, принять профилактические меры. Сделал в каждую руку по два укола и наказал полтора часа не есть, не пить. А мне очень кушать хочется весь вечер. Я легкую послал за солью, так он не дождался, пока она вернется, уколол и ее. Она уснула прямо на спардеке барка. Как она там одна?
Я опустил глаза долу, чтоб не встречаться с ним взглядом. И стыдно мне было за такую его беззащитность, доверчивость, и жалел я его все больше. И Форелли мне было тоже жалко — ведь и доктор такое же заблудшее и беззащитное создание. Он беззащитен перед неограниченной властью золотого тельца, сгубившего не одного и не двух и продолжавшего губить народ направо и налево. И жертвы его произвола — проклятый, проклятый телец! — по-прежнему считают, будто в деньгах счастье.
Вот и Форелли из их числа, а ведь уже далеко не мальчик и пора образумиться. И от всего этого щемило сердце и хотелось поскорее разделаться с этой историей, но разделаться достойно.