Выбрать главу

— Кто грузовой? — поворачивает ко мне голову.

— Самолет грузовой.

— Да, — соглашается Печальница. — Хочу, чтобы самолет был почто­вым, с хорошими вестями для людей.

— Ты же не любишь толпы, стада. — хмурюсь я.

— Но это не значит, что я не люблю людей. По отдельности. Да и любовь с нелюбовью рядом ходят, — девушка смотрит себе под ноги, на носки босо­ножек. — А вдруг этот самолет доставляет родным гроб с молодым, красивым, но мертвым телом. Представляешь, добротный, под орех гроб, а там, внутри, на белоснежном атласе — окоченевший труп девушки или парня, наших ровесни­ков. — Печальница говорит отчужденно-равнодушно. Есть такое определение — никак. Словно о невидимой мошке, которую только что раздавила в ладони.

— Оптимистично, — говорю с подчеркнутым безразличием и я.

— Я люблю ходить на похороны. В выходные дни специально езжу в кре­маторий, что у Западного кладбища, и наблюдаю за процессиями. Мне интерес­ны не сами покойники, а люди, которые провожают своих близких в последний путь. Боже мой, сколько там чувств и эмоций взбито-перемешано! Все: от жало­сти, отчаяния и тоски, страданий — до животного ужаса, — можно найти в гла­зах и взглядах людей. Там, в крематории, я постигаю человека и жизнь. В кре­матории острее, чем где бы то ни было, ощущаешь ценность существования.

— Не стоит так безнадежно-серьезно, золотце мое, — пытаюсь снять напряженность. — Философ ты мой маленький. Давай поцелуем отгоню тучки от твоих глазок, тогда они загорятся огоньками в ночи, маячками на морском берегу, которые будут видны даже пяти львам на Дилосе.

— Ага, не хватало еще превратиться в вампиршу. Все вы, мужчины, такие, не любите, когда женщина поднимает вечные вопросы.

— Живой должен думать о живом: любви, рождении детей, хлебе на­сущном.

— И смерти, — перебивает Печальница.

— Особенно здесь, на Миконосе.

— Странно, ты первый человек, я имею в виду мужчин, который меня не раздражает и с которым я могу говорить обо всем, не чувствуя неловкости. Что в тебе такого особенного — не могу разобраться.

— Все очень просто: я чувствую тебя, твою внутреннюю, прости, вывер- нутость. Ты подсознательно почувствовала то же во мне.

— Хочешь сказать, мы с тобой извращенцы? — Печальница нахмурила лоб, и в приглушенном свете фонаря морщины показались глубокими борозд­ками над переносицей.

— Вовсе нет, уважаемая. Каждый человек живет со своими сомнениями и тараканами в голове. Часто не признаваясь в этом даже самому себе. Не обра­щая внимания на тараканов, он ерничает и выкобенивается, отстраняется от своих тараканов и не замечает, как они плодятся и размножаются, пока, наконец, образно говоря, не пожирают его. Человек с зародышем садиста превращается в маньяка. Потому что парочка тараканов, которых он поленился выгнать, прятал от себя и других, размножились и удушили сущность, изменили его личность.

— Какой же ты зануда. Одно слово — мужчина. Тараканы, личность, сущность. Взгляни на небо. Вот где вечность и. смерть.

— Хочешь, я тебе расскажу о прошлогоднем отдыхе? — обняв Печальни­цу за гибкую соблазнительную талию, предложил я.

— А женщины в этой истории будут? Если да — не надо рассказывать, если нет — рассказывай. — Печальница засунула свою тоненькую ручку в задний карман моих джинсов.

— Не волнуйся. Там, где должны будут появиться женщины, я буду гово­рить ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба. Хорошо?

— Давай, слушаю. — Печальница еще теснее прижалась к моему плечу.

— Итак. Ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба. Отдыхал я прошлым летом в Крыму. Ба- ба-ба-ба-ба-ба-ба. Это был Судак с его знаменитой Генуэзской крепостью. Снимал летний домик недалеко от моря с ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба.

— Прекрати, остановись, Максим. Я начинаю нервничать от твоих «ба­ба». Да и некрасиво, не-га-лант-но в моем присутствии говорить о прошло­годних ба-ба-б.

— Уяснил. Ба-ба-б — пробрасываем. Так как, продолжать?

— Продолжай.

— И вот однажды, лежа на мягкой постели в летнем домике после утреннего плескания в теплом море, болтаясь в сладкой полудреме, вдруг услышал басо­витый голос священника. Он доносился из близлежащего двухэтажного дома, построенного из ракушника. Кого-то отпевали. Уравнивались жизнь и смерть. Мой отдых и чье-то вечное отдохновение тесно переплелись. Голос то усиливал­ся, то утихал. Слов я не мог разобрать, ухо ловило только интонации речитатива. Удушливая жара, настоявшийся аромат кипарисов, пронзительно-однообразное стрекотание цикад и голос священника. По близлежащей дороге пронеслась на большой скорости легковая машина, из динамиков которой гремело техно, — и снова духота, цикады, басовитый голос, острое осознание того, что в каждом мгновении соединены бесконечность жизни и обязательность, неизбежность вечного покоя. Вот так. Прошел год, а в подсознании отпечатался, наверное, навсегда, тот день. И не могу понять, почему. Помню, как я поднялся с постели, выглянул в дверной проем, бросил взгляд на гору, которая вздымалась неподале­ку и напоминала помятый вывернутый тулуп. В ту минуту мне так захотелось жить, жить во всю мощь. Несмотря ни на какие проблемы и волнения. Просто ходить, дышать, смотреть вокруг и радоваться всему и всем. Хотя знал, что со вчерашнего вечера в небе царит полная луна. А я ненавижу полнолуние. Оно меня угнетает. Но тем вечером я пошел на дискотеку и танцевал до самого утра. Словно последний раз в жизни. Я всех любил, и все любили меня. Образно гово­ря. Возможно, в тот день, в тот вечер я примирился с самим собой, так же, как ветер поладил с одиноким белоголово-пушистым одуванчиком на крутой скале.