Следующей точкой стал так называемый «Сад Увядших Мыслей». Здесь, под скудным светом тусклых сфер, придворные Уныния — поэты, художники, музыканты — пытались творить. Но их краски были блёклыми, стихи — полными безнадёжности, а музыка... музыка состояла из одного-единственного, заевшего мотива, повторяющегося снова и снова.
Мира остановилась перед молодым человеком, который часами водил кистью по одному и тому же холсту, оставляя бледно-серые разводы.
— Что это? — спросила она.
— ...пыль, — прошептал он, не глядя на неё. — Я пытаюсь... нарисовать тишину.
— Тишина не имеет формы, — отрезала Мира. — Бесформенность — это хаос. Ты тратишь ресурсы Повелителя на хаос.
Она взяла его палитру и посмотрела на блёклые, грязные цвета. Внутри снова зашевелилось то самое тёмное чувство. Оно требовало выхода.
— Цвет должен быть ярок, — сказала она, и её голос приобрёл лёгкий, металлический отзвук. — Линии — чётки. Композиция — подчинена строгой геометрии. Твоё уныние безобразно. Оно — проявление эгоизма. Ты так поглощён своим страданием, что забываешь о долге перед идеалом.
Она швырнула палитру на пол. Дерево треснуло, краски размазались по камню грязной лужей.
— До тех пор, пока твоё творчество не будет служить Порядку, ты не имеешь права творить.
Она чувствовала на себе взгляды стражей. Они одобряли. Это было правильно. Это было в духе Гордыни — уничтожать всё неидеальное.
Но, отворачиваясь, она поймала взгляд самого художника. Не пустой, как у других. В его глазах, на мгновение, вспыхнула искра. Не благодарности. Ненависти. Чистой, направленной лично на неё.
И эта искра... согрела что-то внутри неё. Была в этом какая-то извращённая близость. Он ненавидел её, Инквизитора, орудие угнетения. А она... она презирала его за его слабость, которая так отвратительно напоминала ей её собственную.
Это была единственная настоящая связь, что у неё оставалась.
Весь день она ходила по крылу, внося «порядок». Она заставляла людей, годами не менявших позу, вставать и пересаживаться согласно новой схеме рассадки, утверждённой Кассианом. Она конфисковала «несоответствующие» произведения искусства — те, в которых было слишком много личного, слишком много боли. Она читала вслух указы Гордыни, и её голос, холодный и бездушный, был похоронным звоном по последним остаткам чьей-то индивидуальности.
К концу дня её собственная, личная ярость, которую она пыталась подавить, начала кристаллизоваться. Она направляла её не на Кассиана — это было пока невозможно. Она направляла её на тех, кого «проверяла». Её слова становились острее, унижения — изощрённее. В каждом акте подавления чужой воли она, в каком-то извращённом смысле, утверждала свою собственную. Опустошённую, искалеченную, но свою.
Вернувшись в свою новую, более просторную, но такую же стерильную и безличную келью в крыле Гордыни, она закрыла дверь. Стражи остались снаружи. Не для того чтобы охранять её от других, а чтобы охранять других от неё.
Она подошла к зеркалу — идеально круглому, в идеальной оправе. Её отражение было бледным, глаза — тёмными впадинами. В них не было ни силы Эшэра, ни покоя пустоты. В них была лишь выверенная до миллиметра маска слуги.
Но под маской... под маской клокотало нечто иное.
Она прикоснулась пальцами к метке на бедре. Мёртвой, безмолвной.
«Ты слышишь?» — мысленно, отчаянно, послала она в никуда, в ту самую бездну, что когда-то была её домом. — «Он отнял меня у тебя. Он использует твой сосуд для своего порядка».
Ответа не было. Лишь тишина. Та самая, что она сегодня предписывала другим как идеал.
И тогда её губы, без её воли, искривились в беззвучной, яростной усмешке.
Хорошо. Если Эшэр не может или не хочет вернуть своё, она найдёт способ сама. Она будет играть роль идеального Инквизитора. Она будет служить Порядку с таким рвением, что это будет пугать даже стражей. Она встроится в систему Кассиана так глубоко, как только сможет.
И тогда, изнутри, найдёт тот самый алмазный скальпель, что перерезал её связь с подземельем. И обратит его против гордого сердца своего нового хозяина.