— Вильгельм Осипович, это не Ломоносов, а… сейчас вам скажу… Львов!
— Князь Львов?
— «Вода огонь не потушает, и третий день горит пожар…»
— Типун вам на язык, Вильгельм Осипович!
— На мелодичный язык!..
В кают-компании хохот. Горящие язычки пригибаются и трепещут. Кто-то невидимый затворяет дверь изнутри.
Эта дверь отличается от других корабельных дверей: во-первых, высокая, так что даже рослый офицер может войти, не пригибаясь и не снимая фуражки; во-вторых, у этой двери не четыре задвижки-клинкеты, а шесть, причём ручки клинкет не стальные, а медные или латунные — тоже надраенные, отсвечивают в полумраке.
Здесь очень тихо. Во всех помещениях корабля, где Минька бывал до сих пор, — в кубриках и на палубах, в коридорах, на трапах и в сходных шахтах, не говоря о машине и кочегарке, — нигде небывало так тихо. Внизу несколько раз подряд бьёт волна. Качает, качнуло ковровый пол, за дверью кают-компании зазвенели бутылки, зазвенел смех — и отчего-то качнулось и сжалось сердце…
Раскрылась дверь, вышел лейтенант Рыбкин-третий, радостный, с папироской в зубах, между пуговицами — сложенная газетка.
— Честь имею явиться! Квартирмейстер Маврин, ваш-бродь!..
— Хорошо, хорошо… — кивает Рыбкин и не по-уставному берёт Миньку под руку: — Отойдём… Маврин, у тебя в отделении новый матрос… — Смотрит прямо в глаза. — Ты хорошо его знаешь. Отдай ему эту газету. Понял? Отдай ему от меня.
— Слушаю-с, ваш бродь!
— Что с рукой у тебя?
— Не могу знать, ваш-бродь!
— Как же не можешь знать? Дрался?
— Някак нет-с, ваш бродь!
— Смотри, Маврин, — говорит лейтенант, стараясь выглядеть грозно (но Минька видит, что тому хочется поскорее вернуться в кают-компанию). — На каторгу хочешь?
— Някак нет-с, ваш бродь!
— Так смотри не дури. Газету отдай из рук в руки. Не потеряй.
Я не вижу тебя. Не чувствую твоей реакции. Мне трудно. Тебе всё понятно в моём рассказе? Я не спешу?
Моя подушка никак не желает вспыхивать целиком: огонь выел внутри наволочки очаг и тлеет, как уголь в угольной яме. Вокруг очага перья оплавились и почернели, покрылись блестящей антрацитовой корочкой, но ещё тысячи остаются нетронутыми. Может быть, они влажные, слишком слежались? Может, нужно было встряхнуть, прежде чем поджигать?
Набираю в лёгкие воздуха, наклоняюсь и дую, пёрышки разлетаются, словно снег, штришки азбуки Морзе становятся ярче и умножаются. Сразу во многих местах выстреливают язычки.
Я спешу, потому что боюсь, как бы Дживан не выскочил и не набросился на меня снова: во второй раз я не устою. Пока огонь разгорается — помоги, удержи Дживана. Пожалуйста. Мне одному с ним не справиться…
Точно такую же пустоту и бессилие чувствует Минька, не понимая причины. Наработавшись за день, матросы храпят, дышат с присвистом, стонут, бормочут… Мне очень легко представлять эти звуки, они такие же, как в больнице, только громче: в палатах у нас до десяти-двенадцати человек, а в каждом кубрике вчетверо, если не впятеро больше. Койки — брезентовые мешки, набитые толчёной пробкой. Матросы спят на полу. Следовательно, корабль сейчас на стоянке. (В открытом море койки подвешивают, как гамаки.) У Миньки привилегированное квартирмейстерское ложе — «рыбина», тиковая решётка поверх рундуков. Обычно Минька не успевает коснуться брезента щекой, как уже спит — но в этот раз он ворочается, томится. В кубрике жарко, забинтованная рука чешется, ноет, как её ни пристраивай…
Разрозненные картины всплывают опять и опять. Ожидание перед дверью кают-компании. Сама эта дверь, крестообразно перечёркнутая рёбрами жёсткости. Газета, которую офицер даёт Миньке для Невозможного… Офицер для простого матроса — газету?.. да на чужом языке? С какой стати?.. Что это за матрос? Отчего Минька раньше его не видел на корабле?..
Почему такой гладкий? Что за «медальон»?.. Матросов таких не бывает, они другие… Значит, он не матрос? Он переодетый в матроса… кто?
Ах, рука чешется… Как же его угораздило промахнуться? Причём дважды, дважды! Первый раз — когда хотел схватить медальон, второй раз — когда гвозданул… Корабль качало? Качало, ну так и что ж?.. Бьёт восемь склянок, полночь. На душе муть, туман, и Минька тонет в этом тумане — как будто предчувствуя то, что с ним завтра случится…
Наутро, 13 декабря, в сицилийской Августе — очередная угольная погрузка. Местные накануне отпраздновали своё Рождество. Не верится, что зима: солнечно и так тепло, что матросы работают без фуфаек. Палубу сплошь затянули и застелили брезентом: даже вельботы, поднятые на ростры, и те обвязаны. Из брезента торчат пушечные стволы.