И вот этот Денис, расплывшись в сладчайшей, елейной улыбке, протянул руку медбрату. Несмотря на униженный вид, он прекрасно знал, что допускает непозволительную вольность. В любой другой день рука осталась бы висеть в воздухе. Но сегодня — не вчера и не завтра, а именно сегодня — Дживану по-настоящему необходима была помощь. И вряд ли кто-то мог оказаться полезнее, чем злопамятный и упорный Денис. Изображая приниженность, он, тем не менее, ждал, руку не убирал — и Дживану почудилось, что он всё чувствует, чует каким-то звериным — может быть, обострённым болезнью — чутьём…
Короче говоря, Дживан пожал влажноватую руку. Денис как ни в чём не бывало вернулся к раковине, натянул гигиенические перчатки и принялся мыть мензурки.
Кстати! Не мог ли сам Денис Евстюхин оказаться пироманом? Почему бы и нет…
— Вода огонь не потуша́ет! — слышалось в коридоре. — Кар! Огонь воды не осушает, вода огонь не потушает… — декламировал именно тот шизофреник, объект ненависти Дениса, недавно перечислявший все города и посёлки Южной Америки, Костя Суслов по прозвищу Кардинал.
Мизерабли любили яркие клички, словечки — порой действительно идиотские, но иногда образные и меткие. Узкий коридор для гуляния назывался взлётно-посадочной полосой или, коротко, взлёткой. Бровастый мужчина, круглосуточно спрашивавший, когда мама приедет, стал Мамкой. В чести были державные титулы: имелись Кайзер Вильгельм, Барбаросса — и вот Кардинал. Костю Суслова так нарекли за карканье и за проповеди: он вставал посреди коридора и, сняв с ноги тапок, торжественно поднимал — носком вверх, подошвой вперёд. Этот воздетый тапок действительно напоминал что-то церемониальное: не то скипетр, не то какую-то остроугольную митру…
— Вода огонь не потушает, огонь ея — не осушает! Кар. Поэт Львов, кар-кар! Поэзия… львов!.. И тигро́в, — вещал Костя.
Многие мизерабли на улице не привлекли бы особенного внимания. Тот же Денис, хотя и выглядел неаппетитно со своим жёлтым лицом и сломанными зубами, но не до такой степени, чтобы на него стали оглядываться прохожие. А на Косте лежало клеймо. Он был высок, тощ, с очень слабым, качавшимся при ходьбе позвоночником: расхаживая по коридору, поднимал колени, как цапля, и с каждым шагом подныривал шеей. К этому добавлялся уродливый лягушачий рот, оттопыренные уши, сильно скошенный лоб, очень близко и глубоко посаженные глаза…
— Поэт Львов, восемнадцатый век! Историческая поэзия, кар. Я историк!
— Ты не историк, ты истерик, — отозвался Денис, намывавший мензурки, и сразу взглянул на Дживана, оценил ли тот каламбур.
— Я великий историк! — не сдался Костя. — Поэт тигров… Тигро́в!
— Бред, — огрызнулся Денис.
— Бред насущный! — парировал Костя. — Я бред кар, ты бред кар-кар, они, мы, вы бред кар-кар-кар. Всё бред…
За окнами уже было темно.
Дживан подумал… или, точнее, Дживан стал проникаться мыслью — как ткань напитывается водой и тяжелеет, темнеет, — что ему предстоит провести вечер и ночь в компании мизераблей и пожилой, совершенно чужой ему санитарки, — и в первый раз после того, как он победителем, с прямой спиной, после двух почти бессонных ночей вышел из пятиэтажки на ПВЗЩА, Дживан почувствовал, что устал. Усталость пропитывала всё тело, плечи, спину, затылок. И ещё Дживан осознал… нет, опять же, не осознал, а, скорей, ощутил, — насколько трудно будет определить, кто из тридцати шести мизераблей вчера чиркнул спичкой.
— Ку-да?! — Тётя Шура грузно поднялась с места и двинулась за Полковником, который, еле переволакивая дрожащие ноги, придерживаясь за стеночку, тащился к двери. — Куда отправился? А? Чего? Громче рот открывай!
— Хорошо… — прошептал Полковник одними губами.
— Вижу, что хорошо. Вон туда тябе! — Тётя Шура развернула его за плечи легко, как игрушечную машинку, которая упёрлась в стену, но завод у неё ещё не кончился. — Туда, понял? Туда иди!