Выбрать главу

Минька не выспался. В его повседневной жизни не было места ночным беседам: после отбоя он падал и засыпал, не успев коснуться щекой набитого толчёной пробкой матраса. Наутро он вспоминает вчерашнее как смутный сон; и ещё путанее, чем сон, — сказки про тайные ордена, заговоры, коронации… Ох, как же я ненавижу этот тупой скептицизм, эту житейскую косность, неповоротливость, недоверчивое молчание: вот уж, кажется, всё объяснил, убедил, разжевал — так нет же, они опять возвращаются на своё, как бараны…

Всю свою долгую жизнь Минька будет вспоминать 14 декабря 1908 года, полдень на рейде в виду Сиракуз: дышит флаг за кормой, поднимается и опадает, и вновь разворачивается пятисаженный Андреевский крест… Если смотреть на корабль с берега, издалека — «Цесаревич» словно утыкан иголками: перпендикулярно бортам вытянулись тридцатиметровые балки, так называемые «выстрелы» (или, по-флотскому, «выстрела́»), к ним приторочены шлюпки, баркасы, призывно качаются на волнах… Ах, как Миньке хочется в увольнение: его манят сливочно-розовые фасады, дымы, купола, загадочная полоска над набережной…

Увы, увы: Минькину полуроту ставят отдраивать палубу. На правах квартирмейстера Минька жестом сеятеля разбрасывает песок, а матросики (в том числе Невозможный), засучив рукава и штанины, босые, на корточках, трут. Минька смотрит на сказочника с насмешкой: что, уволили тебя на берег? съел? С важностью, которая кажется Миньке потешной, матрос кивает: мол, да, отпустят на берег, не сомневайся. Минька досадливо отворачивается: в увольнение отпускают с утра, а сейчас уже полдень минул… Щелчком отправляет в море недокуренную щепоть. Заставляет себя посмотреть вниз, на воду. После вчерашнего Миньке не по себе, когда он глядит с высоты: чувствует слабость в ногах. Его удивляет, что от корабельного борта — не справа, не слева, а именно от того места, где он стоит, ровнёхонько из-под ног, — стелется светлая полоса. Вода тёмная, тусклая, зимняя — хоть и Сицилия, а всё же декабрь. Ветер прохватывает сквозь бушлат и рубаху, вскапывает, перерывает дорогу, бегущую далеко-далеко по воде. Солнце скрыто, но тучи, кажется, собираются расходиться: у горизонта светлеет пятно, становится шире; в глазах у Миньки рябит, он ощущает солнечное тепло кожей, ему зевотно, дремотно…

Спустя час с небольшим, после законной обеденной чарки, в нагретом кубрике Минька растягивается на своей «рыбине», под веками продолжают роиться солнечные мошки… вдруг его тормошат. Минька вскакивает спросонья, с горящей щекой — на щеке красные полосы, как у тёти Шуры с утра; его подгоняют, торопят; даже не получив, как положено, выходных номеров, не умывшись, не переодевшись в парадную форму, как были в серой холстине, Минька и Невозможный матрос перебегают по скользкому «выстрелу» и, держась за канат, съезжают в паровой катер. Катер отваливает, дым сбивается из высокой трубы и обдаёт пассажиров, так что на лицах у Миньки и у Невозможного — следы сажи; сквозь брызги мелькает испанский «Император Карл Пятый», ближе — французский «Жюстис», парусные фелюги; сицилианцы кричат что-то приветственное, и Минька, проснувшийся наконец, осознавший, что долгожданное увольнение, несмотря ни на что, состоялось, горланит в ответ тарабарщину: «ларлала, турмала!..» Катер стукает о мостки — Минька спрыгивает. Под ногами земля, удивительно неподвижная.

Ровная тёмная полоса, в которую Минька вглядывался с «Цесаревича», — это вправду деревья: обстриженные безжалостно, по линейке — и… невероятные! Вместо того чтобы первым делом, как все, бежать в меняльную лавку, Минька буквально вцепляется в эти деревья, похожие на полуокаменелых чудовищ — открытые рты, выпученные зрачки, уши, бульбы, клубни, наросты, циклопические многорукие локти, обтянутые дублёной слоновьей кожей, подмышки, извилистые хвосты; Минька не представлял, что такое бывает в природе — корни высотой в два, в три фута, и в то же время узкие и острые, будто гребни. Невозможный матрос поясняет, что эти деревья были привезены сюда из Испании и называются «фикусы Вениамина».

Всегда впечатывается первое, что увидел на новом месте. Я, например, могу почти по минутам восстановить первый день в отделении, и заколку твою храню… А что происходило через неделю, через два месяца? Всё слиплось в памяти.

Земля так неподвижна, что Миньку шатает. Он стремится припасть к чему-то надёжному, крепкому, чтобы прийти в себя. Я его понимаю.