В жару трупы гниют быстро. Целест думал, что желтые и сероватые углы зданий похожи на оголенные кости.
Они миновали пару улиц. От жары и слабости Целеста замутило до радужных кругов где-то подо лбом, чуть выше глазных яблок, и он вынужден был схватиться за предплечье Рони, осязая горячую кожу и ускоренный пульс под ней.
— Все хорошо, — сказал тот, и Целест решил, что привык к этой лжи. — Скоро придем.
Рони не обманул — в последнем точно. Они добрели до очередного полуразрушенного дома — некогда притона или жилой хибары, теперь — ровно никакого значения, и здесь замедлили шаг.
— Целест, я хочу предупредить…
"Не надо. Я увижу сам".
Внутри окутала прохлада, вызвав в памяти образы Цитадели — библиотеки, вероятно, чего-то столь же тихого, печального и священного. Еще Целест подумал о святилищах древности, их именовали храмами и посвещали разным богам — в том числе, богу-мученику, богу — Магниту с продырявленными руками и ногами.
В храмах читали молитвы по мертвым. Полумрак и зябкая после уличной жары прохлада навевала мысли о камне и сырой земле.
Целест сглотнул и стер с шеи пот и слюну.
— Заходи, — женский голос заставил развернуться, на долю секунды представилась Элоиза — в торжественном черно-алом платье, с рубинами в рыжих волосах, и волосы сплелись с желтой травой, что пробивается сквозь щербатый каменный пол. Но потом из темноты выступила Аида.
— Заходи, — повторила она. Переглянулась с Рони и поцеловала его, для чего пришлось чуть наклониться. — А мне пора.
Рони закусил губу. На дне бесцветных глаз плескался страх.
— Понимаю. Но… береги себя. Ты ведь…
— Остаюсь Магнитом. Ладно-ладно, — она улыбнулась ободряюще, — Обещаю не лезть в самые жаркие драки. И без того жарковато.
Она ушла, притворив за собой рассохшуюся от старости, но по-прежнему грузную и массивную, дверь. Целест шагнул вглубь.
— Элоиза, — позвал он, а потом увидел ее.
Ее разместили на кровати, наверняка добытой из дома кого-нибудь из аристократов — может быть, из резиденции Альена, хотя Целест не помнил просторного двуспального ложа красного дерева с прихотливой резьбой. Миниатюрная Элоиза совсем потерялась на огромной кровати, и укрытая легким одеялом, казалась мирно спящей.
Так оно и было. Приблизившись, Целест различил, как вздымается грудь и чуть вздрагивают ноздри. В изножье и изголовье кто-то оставил цветы — плотные восковые лилии с прохладными лепестками. Лепестки запутались в рыжих волосах.
— Элоиза, — позвал Целест, еще не совсем понимая, почему сестра не просыпается. Потом перевел взгляд с неподвижных — ни дрогнут, не шелохнутся — век и ресниц на Рони:
"Что с ней?"
— Она счастлива, — ответил мистик. — Вечно счастлива. О ней заботятся, и…
Целест понял.
— Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis, — проговорил он, вдыхая пряный запах лилий и темноту. Затем наклонился к сестре и поцеловал ее в лоб — искореженные недо-губы свело болью, и на бледной коже остался желтоватый сукровичный след. Целест стер его.
Он боялся разрыдаться вновь, как будто Элоиза могла услышать. Не спрашивал — Вербена ли сделала Элоизу одержимой, и кто отключил ее — впрочем, не совсем отключил, скорее — сковал льдом вечного покоя.
Зачем спрашивать то, что знаешь?
"Пойдем".
Между пальцев просочились и упали на пол несколько зачерпнутых Целестом лепестков.
— Пойдем, — повторил он вслух, будто надеясь сбежать, прежде чем очередная дыра — внутри, где-то за ребрами, — расползется, как пламя по сухой соломе. — Пожалуйста.
Рони не возражал, хотя и его лицо исказилось болью.
— Да.
Но прежде, чем они переступили порог, Целеста окликнули:
— Подожди.
Он узнал этот голос и подумал, что всякая история полна символов, и украшена совпадениями — или не-совпадениями, точно орнамент — повторяющимися узорами. Окликнула его Ребекка Альена.
— Подожди, — произнесла она, выступая из какого-то потаенного и запеленанного сумраком, угла. Ребекка сменила вычурные одеяния на строгое черное платье, по-прежнему была плакальщицей — "но теперь у тебя есть все основания оплакивать нас, твой муж мертв, твоя дочь лишена разума, а сын носит Печать…"
Целест повернулся к ней изуродованной половиной лица, и тут же опустил голову, укоряя себя за жестокость и глупую детскую мстительность.