Выбрать главу

В это время года я родился; живу, относясь к нему с почтением — имею варианты одежды для данной поры и даже особую октябрьскую походку…

Замечали ли вы, что если один человек хорошо понимает другого, то он начинает этого понимаемого недолюбливать? «Как же, — думает понимающий, — он ничем не может меня удивить, а уж привык к пониманию и требует его… И требует меня…» В мрачные минуты мыслящие люди кажутся мне дерьмом, поскольку давно надоели сами себе.

В этой связи хочу вспомнить Архангельское и нескладную прогулку, случившуюся два года назад в воскресенье, двадцать пятого октября. (Я тотчас отыскал эту дату в старом календаре с видами Латвии, висящем у меня в прихожей.)

Тот выходной оказался каким-то пустопорожним, а погода стояла теплая, влажная, так что часа в два дня я сел в автобус и отправился в Архангельское. От моего дома начинается замечательный маршрут, подарок транспортников столицы.

Я вышел напротив белых ворот в решетчатом заборе, украшали который звезды в честь современной эпохи и военного санатория, в парке расположенного. Купив полный — поскольку не был ни солдатом, ни студентом — билет, я углубился под проволочную сень голых ветвей, печатая подошвами рубцы на сырых дорожках.

Обстановка в осеннем парке такова, что обеспечивает легкую победу рассказчику, взявшемуся описывать ее: вот листья, деревья, аллеи; вокруг темнеет; исчезает из виду луг в низкой пойме за Москвой-рекой; серая, как из дождя высеченная колоннада, последняя прихоть владельцев усадьбы — последняя, ибо выстроена в двенадцатом году нашего века двадцатого, — сливается с фоновыми соснами: это, конечно, чтобы потом, ночью, стать удвоенно-черной; часть статуй укрыта уже целлофаном, но многие еще бегают голые и античные. Что говорить, слово само — «аллеи»: удар гонга, сразу тот тон.

Поздние посетители парка таяли в сумерках, в сумерках таили друг от друга свою осеннюю сущность, спешили назад, к фальшивым телевизорам среди ни от чего не защищенных стен. Я знаю, уж если кто оказался в парке Архангельского в октябре в серой половине четвертого дня, значит, скоплено столько лишней тоски, что лучше быть ему бродячей собакой в этом парке и питаться, не заботясь о дальнейшей жизни, объедками с кухни военного санатория. Так, дремать в листьях, и гнаться за сукой, и уворачиваться от желтофарых генеральских машин.

Я пересек парк и вышел к площадке над берегом реки, где справа стояла навеки запертая церковь, а слева был покосившийся деревянный зонт, под ним — скамейка и на ней она, чуть позже обозначенная мной как девушка в серебряной куртке.

На звук моих шагов она не обернулась.

Посижу-ка я над рекой, думал я, это будет неплохо. Потом решил спросить: «Не помешаю ли я вам?» Но, знаете, спросить так — это уже кино, не говоря о том, что заведомо помешать. Хотя, видимо, человек над рекой только и ждет, чтоб ему помешали.

Все это неважно. Я сел на край скамейки, достал сигареты, и она попросила у меня закурить. Вредная привычка сослужила полезную службу. Никотиновые комья в наших легких — это цена коммуникаций.

— Вам не грустно сидеть здесь? — спросил я.

— Нет.

— Странно.

— Почему?

— Вы одна, почти темно… Не боитесь?

— Я живу рядом.

— В санатории.

— Вот там наша дача, — сказала она, не поворачиваясь, показала рукой. За все время разговора она ни разу не посмотрела на меня.

Я посмотрел в указанном направлении: там был глухой забор, за ним — огни, угадывался дом.

— Значит, вы дочь министра, — сказал я.

— Вроде того.

Понятия никакого никогда не имел о дочерях министров. Об этой могу сказать: профиль прелесть, нос прямой.

Она вдруг объяснила:

— Я вышла покурить — ну, у меня была только одна сигарета, а захотелось еще, я целый день не курила, вот я и попросила. Папа говорит: «Тебе исполнится восемнадцать, и можешь делать, что хочешь, а пока…» Приходится прятаться.

— Таким образом, вам семнадцать.

— Таким образом, да.

— И у вас тут дача, — сказал я, — у вас тут удача…

Она кивнула и засмеялась.

А потом бросила сигарету, встала и сказала: