Мужчина захлопывает дверь, замок щёлкает снова. Тишина возвращается. Но теперь в ней звенят его слова.
«Если любит…»
Если любит…
Я усмехаюсь сама себе, беззвучно, сжимая губы. Какая нелепость. Любовь — это не Давыдов. Любовь не рвёт на части, не бьёт кулаком в стену над твоей головой, не целует так, что перестаёшь дышать. Любовь не превращает женщину в собственность, купленную за пачку купюр и пару договоров.
Он не любит. Не умеет.
Но память предательски уводит назад. Его пальцы на моих щеках. Его дыхание, горячее, обжигающее. Его губы — грубые, властные. Боль, от которой хотелось кричать… и одновременно раствориться.
Я сжимаю кулаки, ногти впиваются в ладонь. Чушь. Это не любовь. Это зависимость, ядом пропитанная.
И всё же — слова в маске вонзаются глубже, чем наручники в запястья. «Если любит — к вечеру будешь дома». Я ловлю себя на том, что жду. Что прислушиваюсь к шагам в коридоре. Что хочу верить: он поднимет трубку, сорвётся, приедет, выкупит, вырвет меня отсюда.
И тут же обжигает мысль: А если нет?
А если он решит, что я удобнее здесь? Что ему проще избавиться от проблемы?
Грудь сжимается, дыхание становится рваным. Я качаю головой, пытаясь заглушить собственные мысли. Но чем сильнее спорю сама с собой, тем яснее понимаю: Давыдов уже здесь, в комнате, внутри меня. Даже если его нет за этой дверью.
Свет в щелях между досками едва заметен, но он есть. Значит, день. Я цепляюсь за этот факт, будто за спасательный круг.
Сначала я считаю удары сердца. Раз-два-три… сбиваюсь на сотне, начинаю заново. Но сердце то ускоряется, то замедляется, и ритм сбивается. Тогда перехожу к дыханию. Вдох-выдох, вдох-выдох. На пятидесятом вдохе начинаю задыхаться от собственной паники.
ГЛАВА 23.
ГЛАВА 23.
ГЛАВА 23.
Время здесь не движется. Оно стоит, как воздух, спертый и пыльный. Только редкие звуки за дверью доказывают, что мир ещё есть: шаги, хриплый кашель, металлический звон где-то далеко.
Руки саднят, кожа вокруг запястий вздулась, красные полосы превратились в узкие борозды. Кровь засохла, стянулась коркой. Я пробую пошевелиться, меняя позу, но цепь наручников короткая — только дотянуться коленом до ведра.
Солнце поднимается выше — я чувствую это по свету, который просачивается сквозь щели в досках. Он медленно скользит по стене, потом гаснет. Я слежу за ним, как за стрелкой часов, и в этом единственный порядок моего дня.
Живот сводит от голода. Губы пересохли, язык липнет к нёбу. Я бы дала всё за стакан воды. Даже за глоток.
И снова память возвращает его. Давыдова. Его кофе с горечью табака. Его дыхание, такое близкое, что можно было бы украсть его глоток себе. Я отгоняю это, но воспоминания прилипают, как паутина к лицу.
Я думаю о том, что он сейчас делает. Может, сидит в своём кабинете, пьёт виски, решает дела. Может, рядом другая женщина. А может… может, он слушает звонок. Тот самый. О выкупе.
И я не знаю, чего хочу больше: чтобы он заплатил — или чтобы не заплатил.
Свет в щелях снова меняется, становится тусклым. Значит, день прошёл. А я всё ещё здесь.
Свет в щелях исчезает. Сначала медленно — серый тон тает, растворяется в чёрном. Потом совсем. И комната становится такой тёмной, что даже собственные руки перед лицом не различить.
Ночь здесь звучит иначе. Днём бетон молчал, глушил звуки. Теперь каждая мелочь — будто удар в ухо. Где-то далеко хлопнула дверь — сердце ухнуло вниз. Скрипнула доска за стеной — я вжалась в батарею, сдерживая дыхание. Даже капля воды, сорвавшаяся с ржавой трубы, звучит как выстрел.
Я зову шёпотом — уже не к людям, к себе:
Держись. Ещё чуть-чуть. До утра. Он заплатит. Ты вернёшься домой.
Но в голове другой голос, насмешливый: А если нет?
Я зажмуриваюсь, хотя разницы нет — и так темно. И всё равно вижу его. Давыдова. Его глаза, опущенные на меня. Его губы, слишком близкие. Его руки, держащие за лицо, жёстко, властно. Я пытаюсь вспомнить что-то другое — родителей, друзей, университет… но вместо этого снова он. В каждой тени, в каждом звуке ночи.
Наручники врезаются в запястья, я пробую дёрнуть — но сил нет. Руки затекли, плечо ноет, в коленях слабость. Голова склоняется сама, я боюсь уснуть — вдруг дверь откроется, вдруг вернутся. Но усталость наваливается, и я начинаю клевать носом, снова вскакиваю от собственного храпа.
В груди пустота, голод уже не режет, а глушит. Тело становится ватным, чужим. И только одно ощущение остаётся живым — вкус его поцелуя, горький, с мятой и алкоголем. Я ненавижу, что помню. Ненавижу, что именно это удерживает меня от полного провала в безумие.