Выбрать главу

— Кого?

— Лучшие минуты жизни...

Но договорить нам не дали, подошел автобус, и началась посадка. И когда автобус тронулся, я в окно выглянул — и сразу на ноги встал: Нюра! Нюра пришла! Но откуда? Да нет же: то мать стояла, так они похожи — и лицом и голосом. Так похожи, что я никак себе не поверил — Нюра да и все, только пальтишко убедило да новый платок, которым она подвязалась от ветра... А автобус наш набирал уже скорость и скоро в окне показались последние домики. А потом все исчезло, растаяло. Прощай, моя мама, прощай...

26

За окном опять замелькали дачки. Стоял полдень. «Лучшие минуты жизни своей...» Почему она так сказала. Договорить бы надо...

Поднял окно. Стал смотреть прямо в солнце, и странно, что не болели глаза. Потом солнце закрыло облачко. Я загадал, если скроется облачко через минуту — буду счастливым. Облачко скрылось так скоро, даже раньше минуты — и я засмеялся. Рядом с поездом бежали мальчишки. Один был самый проворный. Он не отставал от моего вагона, язык высунул, и я увидел его глаза, и в тот же миг в голове тоже что-то мелькнуло, какая-то тень, какой-то шорох, даже и не тень, а какой-то свет, быстрый, удивительный свет, и он уже не отпускал. Вот уж мальчишки нет, и Москвы нет, и дороги нет, а я где-то далеко отсюда сижу в теплой парной воде и меня всего намыливают и хохочут сверху, а потом садят на лошадь, и лошадь тоже пахнет водой, чем-то сырым, тепловатым, а может, то не лошадь пахла, а я сам, мое тело, мои волосы, а сзади меня поддерживают руки — чьи это руки, наверно, отца, и от рук тоже пахнет, так удивительно сильно пахнет, а потом меня ссаживают с лошади, и опять берут чьи-то руки, углаживают — «ух ты, моя матушка», — да это же Нюрин голос! И я ловлю его, слушаю, пока не настигли колеса...

Вместо дачек начались шумные пригороды. Где-то рядом был аэродром, взлетали и садились самолеты, и рокот их пересиливал гул от поезда и заходил в купе. Но самолеты быстро забылись, начались большие каменные дома. Между двумя особенно большими домами увидел футбольное поле. По полю бегали парни в красных майках, а по бокам стояли солдаты, они смеялись, махали руками. Может, среди них есть парни из моей деревни: в Москве многие служат. Знали бы они, что я качу рядом... Промелькнули солдаты, началась длинная каменная ограда, внутри ее — каменные здания, и ни одного человека. Сразу за оградой началась поляна, а посредине поляны — церковь. У нее голубой купол, и на верхушке блестит золотой крестик, а над ним неподвижно повисли птицы. Церковь совсем новая, и это странно, а может, потому кажется новой, что сверху голубой купол. Но от церкви грустно, очень грустно. Мелькают в глазах Колькины мешочки, они стучат по Нюриным лопаткам. На одном мешочке написаны две буквы, две родные, милые буквы. И вдруг зашло в голову такое простое: а ведь Колька умер из-за меня... Если бы не упал тогда в снег, значит, он бы жил сейчас... Значит, я виноват! Виноват, что был слаб и что в снег упал. Значит, и в Нюре я виноват, один только я, я! И в материном сердце я виноват: работала в войну в трех местах, чтоб накормить меня, и надорвала его. Ради меня и теперь на работе, чтоб была зарплата, чтобы пересылать мне деньги в Москву. Но неужели?.. Неужели!! Ну признайся же, что слаб, слабенький, молочко в коленках, — и я засмеялся. Ведь это правда. Так вот в чем правда — в моей слабости, и я не хочу ее сбросить, я защищаю ее, под ней прячусь. А что делать?.. «Держись хороших людей». Но как найти их, как распознать в густой путанице толпы, как заслужить их? Но я должен, должен найти их! Я должен стать сильным! «Расти, Васяня, большой пребольшой...» — Нюра? Где ты, где ты едешь? Прости, не забывай меня...

Играет радио. «Мы приближаемся к столице нашей Родины — Москве», — радуется, торжествует диктор, и я спрыгиваю с полки. Надвигается город. Я жду вокзала. «Прости, Нюра, спаси...»