— Ну какой он замечательный? Дешевка. Мать с базара под праздник принесла. Гривенник — вся ему цена, — сказал Никифоров. И продолжал тоном, в котором слышались и протест, и злость: — Тоже хотелось, чтобы у нас повеселее было. В полуподвале жили… Я людей только до колен видел. — Растревоженный и рассерженный на себя за то, что оправдывался, он проговорил: — Конечно, жизнь у матери не как в театре была. Нас четверых растила. — Он натужно скривился в подобии улыбки. — Доставалось нам от матери. Рука у нее вся как костяная была. Дралась больно за уши… Может, и уши у меня поэтому ненормальные. — Хлебников только сейчас обратил внимание на уши Никифорова — толстые, отвислые, сливового цвета.
— Ладно, заходи обязательно к нам… Пока, — попрощался Хлебников.
Лариса только кивнула.
— Напрасно ты про этого несчастного кота, — упрекнул Хлебников Ларису, когда они возвращались.
— Тебе он понравился?.. Ох, эти котики, собачки, слоники!.. Они живучие, как само мещанство. И грязный он, этот Васька, притронуться страшно, — сказала Лариса.
— Так из подвала же… Откуда ему быть чистым? — сказал Александр.
На обратном пути они пошли к трамвайной остановке прямиком (Никифоров посоветовал), оставив строительный участок в стороне. Тропка вела через пролом в заборе, мимо старой дачи с заколоченными окнами, с проросшей на ступеньках крылечка травкой и приводила в березовую рощицу. Близился вечер, и деревья поверху были как будто объяты пожаром. Небо медленно меняло цвета — зеленоватый переходил на востоке в густо-синий, и шафрановое пламя разгоралось на западе. Кое-где в затененных местах, в овражках еще лежал островками тусклый, обледенелый снег, а сквозь палую прошлогоднюю листву пробивались свернутые трубочками побеги ландыша.
— Тебе Никифорова жалко? — спросила Лариса. — Он же за свои гарнитуры удавится… Ты заметил, между прочим, как он скривился, когда мы у него сели?
Александр рассеянно посмотрел, он был погружен в размышления.
— Понимаешь, мы нарушили его порядок, его красоту, — продолжала Лариса. — Ты думаешь, он этой своей столовой когда-нибудь пользуется с Маринкой? Ничего подобного — они любуются ею, а сами на заводе едят или на уголке, в кухне, они молятся на свой гарнитур.
Александр ответил не сразу:
— Должен же человек на что-нибудь молиться.
Лариса повела на него взглядом, в котором затеплился интерес:
— Ты так думаешь?.. Но, наверно, не на сервантик, не на гипсового Ваську?
И Александр изобразил на лице неопределенное выражение. «Кто знает? Может случиться, что я на Ваську».
Как часто в последнее время он сталкивался с тем, что казалось явным человеческим заблуждением, а может быть, просто он стал прозорливым! Люди — многие — упрямо не желали видеть того, что способно бы сделать их жизнь действительно разумной и легкой. А потом сетовали, поступали наперекор своей же выгоде, злобствовали в неудачах, ожесточались… Словом, против ожидания, все вокруг при ближайшем знакомстве отличалось от того, каким виделось, когда он ехал сюда, в столицу, и на душе громко пела надежда, а в мыслях царила полная ясность: белое было белым, черное — черным…
Хлебников стоял тогда в коридорчике вагона, не отрываясь от окна; приближался с курьерской скоростью необыкновенный город, и частые полустанки с их приподнятыми дощатыми перронами, с цветочными клумбами, с газетными киосками, с полосатыми шлагбаумами относило назад, как ураганным ветром. А на изгибах железнодорожного пути открывалось по гигантской дуге горизонта, подобно осуществленной мечте, великое скопление белых башен, дворцов, куполов, окутанное солнечным маревом. Блистая молниями оконных стекол, с оглушающим грозоподобным громом проносились мимо встречные электрички. И к доброму удивлению набравшихся из купе пассажиров, Александр смеялся от удовольствия. Глядя на него, смеялись и пассажиры, зараженные искренностью его воодушевления.
Что-то близкое к отрезвлению началось у Александра уже с первого дня его гостевания в семействе Катерины — не понравился ему Роберт Юльевич, весь их уклад вызывал протест. Затем последовали разные, часто противоречивые впечатления. В цехе завода Александр встретил в общем-то славных ребят, но у многих имелось какое-либо свое неустройство — житейское: у одного вконец испортились отношения с мастером — парень собрался увольняться; другой ушел из отцовского дома после того, как там поселилась мачеха; у третьего разладилась семейная жизнь — жена разлюбила — что тут можно поправить?! У четвертого все, казалось, было в норме: и по работе числился в передовиках, и значок «ГТО» первой ступени, и в самодеятельности участвовал, играл на гитаре, но ни с того ни с сего — чего ему не хватало? — впадал порой в мрачность, сторонился товарищей, начинал выпивать… А его, Александра Хлебникова, невесть отчего все это беспокоило больше, чем было бы нормально, мешало жить ему самому. На иной сторонний, здравый взгляд его постоянный непокой по поводу вещей и обстоятельств, прямо его не касавшихся, тоже мог бы представиться исключением из обычных житейских порядков, а значит, каким-то неблагополучием; его непрошеная участливость — почти что болезнью… Он, кстати сказать, и во многом другом не следовал общим правилам: ходил и в морозы с непокрытой головой, не любил валенок, перчаток… Но сам Александр ничего исключительного у себя не замечал, если не считать исключительным его любопытный интерес ко всему окружающему. А густая, огненного оттенка шевелюра надежно защищала его от любой погоды.