Во-первых, он был писателем — человеком редкой и, как ей представлялось, весьма почтенной профессии, даже не профессии, а некоего высокого служения. Однажды его книгу она увидела у сына… «Тебе понравилось?» — спросила она. «Так, ничего себе, — ответил Ираклий. — Про войну — довольно правдиво». «А ты откуда знаешь, правдиво или нет?» — она засмеялась и сама взяла почитать. Читала она долго и так и не дочитала до конца: устала от трудного чтения, но изображенные в романе события поразили ее — войны она тоже не знала. А в ее отношении к автору появилась предупредительность: как-никак, а надо было пройти через все это, чтобы суметь описать. Во-вторых, ей и польстила, и понравилась манера его ухаживания: такой важный и умный, он вставал, когда она подходила, целовал ее руки с огрубевшими ладонями (приходилось все же мыть много посуды, стирать…), словом, п о к л о н я л с я ей, как Мариам про себя это называла. И отныне всю черную женскую работу она делала в резиновых перчатках. Вот и сейчас он нес ее плащик и сетчатую сумку с яблоками (купила «для дома» у станции «Сокол»), а когда она обернулась, посмотрел на нее своими теплыми ореховыми глазами так, словно ждал приказаний.
— Вам не надоело еще таскать мой багаж? — спросила она участливо.
— Уж как-нибудь потерплю, — сказал он.
— Вы слишком терпеливый, — сказала она. — Чересчур даже… Пошли дальше?
— Пошли дальше.
«Пошли дальше, пошли дальше, — повторял Уланов мысленно. — А куда дальше?.. Мне трудно, стыдно, я изолгался. У меня жена, которая по-детски верит мне. И мне больно, когда я вижу жену. Больно, как от раны… Почему? В тех чертовых Барсуках я гордился своей раной… пустяковой, мне повезло — через неделю я вышел из медсанбата. Чем мне теперь гордиться? Мне больно и от какого-то бессильного любования… Как странно: мое счастье или то, что кажется мне счастьем, — это тоже боль! И где искать медсанбат, в котором лечат от счастья?»
Ему вспомнился далекий дивизионный медсанбат… Фронт, мокрая осень, беспощадность — и Маша Рыжова, сандружинница, его первая любовь, такая короткая и неудачная, даже не замеченная Машей… Тонущий в сырой полумгле коридор школы, где был развернут медсанбат, кровь, сочащаяся сквозь бинты, страдание… Страдание, куда ни повернешься, ужас и страдание… Смертельно раненный комбат — и первый бой, когда он, Уланов, плакал от жалости к себе, — отчаянье, срам!.. Но Уланов остро затосковал, как о невозвратном… Войну нельзя было не ненавидеть, но как все ясно было тогда! Ясно и чисто на душе — в том промозглом тумане, в той кровавой грязи! И какие верные товарищи окружали его в общей великой беде!.. И как он одинок сегодня, одинок и дурен сам себе!
Впереди между деревьями показались белые каменные столбы ограды — там кончалась роща и кончалось их уединение. За оградой в общем гуле угадывались уже отдельные звуки — стук моторов, свистки… — это был их гигантский город. А в городе их дожидались и, может быть, уже тревожились те, кого они обманывали…