Доложил он тогда же об этих детях и политруку роты, просил помощи для них, но что политрук и более высокое начальство могло в тех обстоятельствах сделать для ребят.
С войны Егор Филиппович вернулся в начале 45-го, еще до полной победы, — он был ранен и комиссован, уволен в запас. В родном селе, на низком берегу заледенелой Случи, он нашел только стариков и старух, были еще дети-сироты; жены он не застал в живых — не дождалась его, может, от тоски, от голода, от страха. Да и, самого села, в сущности, уже не существовало: немцы сожгли, когда бежали. Случайно уцелела его изба — одна из четырех, окраинных. А в ней ютились две его малолетние: Катерина и Настя, еще их подружки, две дочки учительницы, застреленной немцами, и мальчуган, отец которого, вдовец, погиб в партизанском отряде. Егор Филиппович протопил избу, потом разогрел две банки тушенки — их он сберег в своем «сидоре» до дома, достал селедку из сухого пайка, высыпал на блюдце горку сахара, выложил на стол черные сухари, называвшиеся почему-то галетами. И дети сделались серьезными и молчаливыми, завидев это небывалое угощение… Боже, какие они все были грязные, худые, голуболицые от слабости, а мальчишка — его тоже звали Егором — в струпьях, в цинге; он кривился от боли, когда ел, и в черствой армейской галете остался его выпавший зуб.
В тот же вечер Егор Филиппович сильно напился — поминал свое село, каким оно было, когда он уходил в солнечный, пыльный июльский полдень 41-го, поминал не вернувшихся с войны друзей. Пил с односельчанами, пил и оставшись наедине с бутылью самогона, горюя о жене, размазывал кулаком по щетинистому лицу слезы, глухо рычал от боли и то задремывал, то вскидывался и лил в себя мутную, злую жидкость. А из углов, попрятавшись в тени, забравшись на печь, боязливо поглядывали на него — пьяного, страшного — дети…
Вернулся Егор Филиппович домой, можно сказать, другим человеком. Внешне он изменился мало — нерослый, плотный, борцовского сложения, с темным, как у цыгана, лицом, опаленным еще в юности, в кузне, он был телесно и здоров, и силен, хотя ему перешло уже за сорок пять. Однако односельчане как бы не узнавали его — это был, конечно, он, их давний земляк, и словно бы не он.
В довоенные годы Егор Филиппович слыл компанейским мужиком, даже гулякой, даже веселым буяном во хмелю, ничего, казалось, не принимавшим близко к сердцу, а времена были суровые, дела вокруг творились серьезные… И, пожалуй, лишь одна приметная черта выделяла Егора Филипповича из его обычной застольной компании: он со школы пристрастился к чтению романов. Читал Жюля Верна, Майн Рида, Дефо, с неожиданным удовольствием прочитал «Первую любовь» Тургенева, «Записки охотника». И старый писатель Иван Сергеевич Тургенев поместился среди лучших людей, встреченных в жизни. Были этими лучшими сосед Егора Филипповича, с юности его дружок, Ванюшка Хлебников, с которым в последние предвоенные годы он работал в мастерской МТС, отец Сашки Хлебникова, храбрец, награжденный двумя орденами Славы; попал в лучшие и одинокий строгий старик, в прошлом председатель комбеда, боец революции, главный в свое время организатор колхоза; был лучшим и дьячок сельской церквушки, ставший впоследствии счетоводом в колхозной конторе, — честнейшая личность и к тому же любитель пения, и церковного, и светского. На войне к ним, лучшим, прибавились другие, и в том числе комбат, немолодой капитан-лейтенант, балтийский моряк, под командой которого Егор Горобов воевал в самые тяжелые годы. Бывший служитель культа и командир батальона морской пехоты в разное время, на разных фронтах сложили свои головы, погиб в антифашистском подполье, в год оккупации, старый предкомбеда. Уже в послевоенную пору умер от ран Ванюша Хлебников.
А он, Егор Горобов, уцелел, хотя и не считал себя лучшим. Но его будто обратили на войне в новую веру… Пил он по возвращении домой, и на следующий день, и на третий, а выспавшись и протрезвев, пошел по своему опустошенному селу собирать сирот…
Вскорости наступило время, когда за стол в его избе садилось уже больше полутора десятка едоков в возрасте от шести-семи до десяти — двенадцати. И когда Егор Филиппович усаживался во главе большого, чисто выскобленного стола (это старалась его младшая, Катерина) и смотрел, как пацаны в латаных рубахах неумело, вкривь и вкось ножницами постриженные (тоже дело рук Катерины, его первой помощницы), вычерпывают из мисок все до донышка, он испытывал не определимое одним словом ощущение. Больше всего оно походило на недолгое сиюминутное ощущение покоя: вот едят ребята, едят, набираются сил, живут… Он вовсе не был умилен, да и для умиления не нашлось бы оснований. У этих ребят угадывались и жадность, и завистливость; одни были подавлены, замкнуты, другие не в меру обидчивы или злы; он видел, как за столом они заглядывали в чужие миски: не досталось ли кому бо́льшей порции; случалось, что старшие норовили охмурить маленьких, забирали их куски (что, впрочем, удавалось не часто благодаря бдительности той же Катерины). Но они слишком уж наголодались — он это тоже знал, — и в этом он, как и все другие, начальники и не начальники, тоже был повинен…